Иван Корнев, порывисто вздохнув, сосредоточенно, как в мишень, уставился в косой крест портупеи на груди офицера. ,.
Обтянутый лайкой палец смуглого, словно в стену, ткнулся в грудь старшины Джалагания.
– Юде? (Еврей?) – сдавленно выкрикнул он.
– Отвечать, когда спрашивают! – взвизгнул переводчик.
– Пачему Иуда? Чэловэк, как все,– сразу успокаиваясь, с усмешкой сказал Коста и поднял свои густые блестящие брови.
Помолчав, точно любуясь проступившим на лице врага недоумением и все с тем же богатейшим презрительным спокойствием, он спросил:
– Понымаишь? Кавказский чэловэк. Иудой эщо не был. И зачэм кирчишь? Ишак кирчит. Начальник спокойно гаварыть должен, панымаишь?
Офицер бешено рявкнул всего лишь одно-слово.
– Ты! Шимпанзе! Шесть шагов вперед? Вон из строя! – завопил немец-переводчик.
Коста, гордо взбросив голову, совершенно спокойный, вышел из строя и вдруг усмехнулся с явным превосходством.
– Ти ошибся, капитан,– громко, конечно не для одного фашистского офицера сказал он.– Мы не боимса смерти. Нас многа. Умри один – встают дэсать.
Иван Корнев, взволнованно вздохнув, дотронулся горячими пальцами до руки Третьякова, стоящего с ним рядом.
– Без паники, сынок…– едва заметно пошевелились твердые губы комиссара.
Мускулистый, стройный, как хорошая скульптура, насмешливо улыбаясь, стоял старшина Джалагания перед замершими рядами. Большая зеленая муха, звеня, кружилась над его плечом.
– Зехц манн – фораус! (Шесть человек – вперед!) – злым голосом скомандовал смуглолицый.
Шестеро конвойных одинаковым заводным шагом манекенов вышли из строя и встали в ряд против Косты. Все так же спокойно и презрительно улыбаясь, кавказец смотрел на своих палачей, на товарищей, на капитана – разговор шел не о пропотевших и грязных отрепьях, а о солдатской чести. Над его головой ярко светило солнце, и другие, остающиеся жить люди должны были поучиться у него древнему азиатскому искусству – умирать с достоинством, спокойно улыбаясь.
Четыреста пар глаз, не отрываясь, смотрели на Джалаганию – его спокойная усмешка действовала на всех. Она как бы говорила каждому: запоминай, смотри, это совсем не так трудно, понимаешь? Ты видишь, я улыбаюсь!
Офицер опять заклокотал яростной скороговоркой.
– Итак, в последний раз,– закричал переводчик.– Или вы раздеваетесь, или ваш товарищ…– он резко повел рукой влево.
То, что произошло дальше, было так стремительно и нелепо, что ни Иван Корнев, ни стоявшие за ним красноармейцы и военные моряки не поняли сразу, что случилось, с белокурым великаном в танкистском ватнике.
Или Коста был слишком вызывающе спокоен, и это накаленное ненавистью спокойствие само по себе взбесило фашиста, или ему почудилось, что грузин вдруг весь подобрался, готовясь к последнему прыжку, чтобы вцепиться в ближайшее вражеское горло. Фашистский офицер коротким яростным рывком вырвал пистолет из расстегнутой кобуры и сам подался вперед к застывшему против шестерки солдат Косте.
Выстрел ударил коротко, туго, словно раскололся огромный сухой орех. Коста продолжал стоять, а белокурый танкист за его спиной упал, не сгибаясь, лицом вперед, словно подрубленная у основания статуя.
Все это произошло до того быстро, что страшная простота случившегося на минуту оглушила людей, и они продолжали стоять неподвижно.
Второй немецкий офицер, все еще продолжая играть роль постороннего наблюдателя, меланхолически барабанил пальцами по свастике на широкой пряжке своего лакированного ремня.
Вдруг, резко оборвав барабанную дробь, он, даже не покосясь на труп, достал серебряный портсигар и, не спуская глаз с грузина, подошел к нему вплотную. Продолжая в упор рассматривать Косту, он бросил в рот пахучую голландскую сигарету. Усмехнулся самодовольно. Ничто не могло скрыться от его наблюдательного взгляда. У грузина конвульсивно дернулось адамово яблоко на худой загорелой шее, так торопливо, жадно проглотил он клубком подкатившуюся к горлу слюну. Откормленный, выспавшийся, закуривающий скорее по привычке, а, не из желания курить, фашистский офицер с холодным удовлетворением сказал по-немецки:
– О-о, в папиросе перед расстрелом и вы не можете себе отказать? Фамоус…
Дымок был душист, синеват и сладок – голландцы понимали толк в табачном деле.
Глубоко затянувшись, капитан выдохнул дым прямо в лицо Косты. Твердые губы грузина, не разжимаясь, не дрогнув даже, остались сведенными в одну тонкую, как порез ножом, линию.
– Молодец солдат. Ты имеешь характер,– довольно сказал немец и тряхнул портсигаром, протягивая его Косте.– Ну?
Коста остался неподвижен. Немец, возвращаясь к исполнению службы, покачал головой и отбросил сигарету.
– Дудки! Бледзин! – вслух категорически сказал он, и всем стало очевидно, что именно этот необычный немец и есть начальник лагеря Догне-фиорд. – Никаких расстрелов! Пусть люди работают, то есть делают то, зачем их сюда привезли.
Капитан отвернулся от Косты и не спеша, человека за человеком, еще раз пристально оглядел рослый передний ряд.
Его глаза насмешливо прищурились, стали маленькими, веселыми, совсем не злыми.
– Отставить расстрел! – неожиданно чисто по-русски рявкнул он несомненный начальник лагеря, и махнул рукой Косте.– Ну, ты, обезьяна, марш в строй. Сегодня вас не будут расстреливать – впереди еще хватит времени…– И вдруг, точно клацнув какими-то сразу взведенными пружинами, сам стал навытяжку. Голос его разнесся по всему двору:
– Смирно, с-сукины дети! Н-ну? Я будут учить вас стоять смирно?! Так вот, запомните, бывшие русские солдаты, сегодняшний день и час – семнадцатого августа, десять минут девятого… – чеканя каждое слово, отрубил он и на секунду затянул паузу. – Я даровал вам жизнь… А вы за это будете честно работать и не забывать моего добра. Это сказал я, капитан Хазенфлоу, начальник концлагеря Догнефиорд, и мое слово редко расходится с делом… – Хазенфлоу перевел дух и стремительно отошел в сторону от дороги.
– Гауптман Туриньи! Отправьте их за проволоку… Уберите пулемет к черту! – уже по-немецки устало огрызнулся он на пулеметчиков и, ни на кого больше не глядя, пошел к дому, крытому пестрой черепицей.
Иван Корнев вздохнул глубоко и жадно – значит, жить. Сердце каждым толчком приподнимало знамя на его груди, распирало бушлат – жить, жить…
Зазвенев железными репьями, разъехались на обе стороны решетчатые створки ворот, и между двух рядов вооруженных людей, в густом частоколе штыков сбившейся вокруг них охраны пленные молча и не ломая рядов, точно хорошо сколоченная кадровая воинская часть, прошли за колючую проволоку.
7
Гауптман запаса Отто Рихард Хазенфлоу смеялся, крепко потирая руки. Смех его, очень самодовольный, раскатистый, мешал ему говорить. Уж кто-кто, а он всегда полагал, что знает психологию любого солдата, в том числе и русского, лучше всех в лагере.
– Я не мог… допустить этого эксперимента. Ибо я отвечаю, кроме всего, и за рабочую силу… Черт бы подрал… весь этот минометный фарш… отрыгнутый фронтом! – весело говорил он своему помощнику – офицеру итальянских колониальных войск Эдмонду Туриньи, молодому угрюмому человеку неопределенной национальности, месяц назад присланному на север Норвегии прямо из Африки и отрекомендовавшемуся бывшим французским подданным, корсиканцем. Положим, Хазенфлоу уже догадывается, почему этим, дурацким на его взгляд, мальчишеским увлечением страдает его прямой заместитель.
Мягко говоря, Хазенфлоу не разделяет подобных увлечений. При чем Корсика, когда есть «райх», «третья империя»? И на дьявола вам мертвый Наполеон, если гораздо ближе имеется живой человек, более достойный подражания?
– Кстати, откуда вы взяли это «раздевайтесь», синьор капитане? – с явным любопытством спросил начальник лагеря.
Туриньи ответил не сразу, казалось очевидным, что вопрос ему неприятен.
– Так было принято поступать в лагерях Травай Фурсе со всеми партиями вновь прибывающих каторжан, и я считаю эту систему воспитания совершенной, – неохотно и хмуро сознался он.