– …Весь мир голодных и рабов! – неслось над колючей проволокой, над штыками часовых, протекая в землянки, в казематы карцеров, сквозь решетки и запертые двери.
– В распыл…– только и сказал кто-то из темноты верхних нар,– на казнь…
– …И в смертный бой вести готов…– все шире, взволнованней гремел гимн.
– Встаньте, товарищи!.. – отчетливо, командно прикрикнул Шмелев. Но, не дав ему докончить, долгой очередью застучал вдалеке пулемет, замолк на секунду, подавясь перекошенной гильзой, и тут же опять загрохотал, длинными очередями заглушая крики. Еще долго через неровные перерывы, точно спохватись, опять и опять принимался стучать пулемет, и, обрывая стоны, вспыхивали одиночные выстрелы.
Сцепив зубы, вытянувшись, люди стояли у голых ребристых нар. Всходила луна. Гремя проволокой, выли овчарки.
23
На далекой норвежской окраине Атлантики бушевали зимние штормы.
Только два оттенка остались в сумерках полярной ночи: мутно-белый – снега и одинаково черный – воды и камня.
Снежные заряды неслись над обледенелым берегом, а согретый Гольфстримом океан парил и дымился, словно огромный налитый кипятком и выставленный на мороз чан.
Рокочущая дымная темень стояла над Догне-фиордом.
Время шло. Ранние сумерки сменялись ночью, тянувшейся второй месяц, лишь на полтора часа перемежаясь проблесками рассвета, сразу переходящего в вечер и снова в глухую ночь. Теперь шестьдесят девятая параллель стала верным помощником гестаповца Руммеля, разъезжавшего по всей Северной Норвегии. За последний месяц он уже в третий раз заворачивал в Догне-фиорд.
Вместе с круглосуточной ночью в лагерь пришла цинга. Необычная сонливость, черная сыпь, на ногах отеки убивали дух человека еще до того, как болезнь всерьез брала его за горло. Вздыхая, он брел в лазарет.
Там Дарлиц-Штубе, мрачновато и едко чадя табачным дымом в самое лицо больного, приказывал разуться и тыкал затянутым в кожаную перчатку пальцем в его опухшие ступни. Палец, как в тесто, уходил в пожелтевшее отечное тело. Врач обычно тут же писал в журнале приема больных по латыни: «Скорбут один», совал пациенту несколько розовых или желтых витаминных шариков и скрипуче звал:
– Следущи…
Очередь перед лазаретом по утрам вытягивалась до самой вахты, и все в лагере к этому уже привыкли.
Но через неделю заболевший или с трудом перебирался на скрюченных цингой ногах в первый барак, освобожденный специально для слабосильных, или прямиком, без этой пересадки, выносился ногами вперед в лагерный крематорий.
К концу января население восьмой землянки сменилось уже несколько раз – в лагерь прибывали все новые этапы военнопленных, а старый состав неизменно убывал.
Только группа Шмелева была все той же. Моряки работали, ели и спали все вместе, держась одним маленьким тесным косяком, и новый бригадир – здоровенный и очень хитрый украинец-так и звал их «морской полуротой». Но так как норма ими выполнялась изо дня в день, то относился он к ним лучше, чем к другим.
Все четверо жили теперь в самом теплом углу верхних нар, наполовину пустовавших,– редкий день обходился без того, чтобы кто-нибудь из обитателей восьмого номера не уходил в барак слабосильных.
Да, группа Шмелева была неизменной, словно высеченной из сизого диабаза, который им приходилось по обмерзлым мосткам вывозить из того самого дальнего, найденного еще Третьяковым карьера.
Ни цинга, ни морозы, ни каторжный режим Догне-фиорда не трогали последнюю горстку Девятого Кронштадтского. Люди спасали знамя, и знамя спасало их.
– Команде вставать! Вязать койки!-вполголоса выкрикивал Корнев, обычно просыпавшийся первым, лишь только над лагерем раздавались блямкающие звоны побудки.
– Выходи на зарядку,– как только зажигали подвесной фонарь, озорно вторил ему Си-лов, и даже вечно простуженный, бухающий тяжелым кашлем Джалагания возражал лишь по привычке со многим не соглашаться и обо всем в жизни иметь свое мнение.
– Как-кая может быть зарядка, если мы бэзраздэтый спим? Вэчное дэтство!
Шмелев иногда откуда-то ухитрялся узнавать фронтовые новости, а может быть, он просто придумывал их сам, вот это-то и было настоящей зарядкой: фронт из-под Москвы медленно, но верно откатывался на запад.
А Хазенфлоу, не считаясь ни с цингой, ни с полярной ночью, требовал одного – кубометров битого камня, доставленного на берег.
Правда, выполняющих норму кормили сносно и даже выдали им по паре теплого белья и эрзац-валенки, громоздкое и неуклюжее сооружение из войлока.
На работу водили с факелами, под усиленным конвоем, и над карьером день и ночь горел прожектор, освещавший острое рыльце пулемета на вышке.
– Пал Николаич, что же это получается? – сердитым шепотом, нет-нет да и спрашивал Иван, набрасывая камень в тачку.– Ведь мы здесь эдак и загоститься можем, а?
– Ерунда получается, вот что! – яростно шипел Коста.– Я больше не выйду. В слабосилку лягу.
Шмелев был почти спокоен. Он прекрасно знал, что ни в какую слабосилку, по крайней мере в течение этой недели, Коста не пойдет– только вчера наступила его очередь хранить знамя на себе, между бушлатом и горячим кавказским сердцем. Какая уж тут слабосилка! Обычно Шмелев говорил в таких случаях с деланным безразличием:
– Смотри, дело хозяйское. Однако при таком режиме не очень-то разбежишься. Ждать надо. Ну-ка отдохни – я побросаю…
Но Коста, упрямо тряхнув головой, не уступал лопаты.
– Ты не вейся, черный во-о-орон…– трогая скрипучую тачку с места, как ни в чем не бывало заводил Егор.
– Над моею головой…– ожесточенно подхватывал Иван, чтобы заглушить постоянно томящее беспокойство, и механически, не разгибаясь, бросал и бросал камень в обитую железом тачку.
Новые часовые, сплошь немцы, стояли над карьером в каких-то карпатских кожухах, закудрявившиеся инеем, словно накрытые касками тумбы.
– Табак голландский, тулуп карпатский, с миру по нитке, а Гитлеру все же петля. Вся Европа на них дымит, а от Москвы пятятся…– складно сказал вдруг Иван и осекся.
– Что это?
Все подняли головы, вглядываясь в начавшее предрассветно мутнеть небо.
На рассвете того памятного январского дня было так тихо, что, когда в воздухе завыли моторы низко идущих бомбардировщиков, сначала всем показалось, что это просто штормовой заряд внезапно ударил с моря.
Но рядом с карьером вдруг встал столб огня и камня, и прожектор сразу погас.
– Придется без оружия,– быстро шепнул Шмелев, на ощупь хватая с земли кирку.– А ну, держи за мной…
Над самыми головами ревели моторы английских бомбардировщиков. Но в пламени второго столба стало ясно видно, что конвойные на обрывах карьера стояли в полный рост, с автоматами наготове – Туриньи был для них страшнее «харрикейнов».
– Лежись! – закричали сверху. Дробно ударил автомат, и светящаяся очередь трассирующих пуль защелкала по камням забоя над самыми спинами упавших.
Опять заревел воздух под пропеллерами самолетов. Удаляясь, ухнуло еще несколько взрывов. Звеняще просвистели над головами то ли камни, то ли осколки. Потом все стало тихо.
– На прожектор нанесло. Еще этого недоставало,– подавленно буркнул Иван Корнев.– Вот жизнь! По своим лупят…
– Правильно делают,– мрачно откликнулся Егор Силов, поднимаясь с камней и потирая ушибленную коленку.– Какие же мы им свои, раз на немца ишачим?
– Н-да-а, конвою многовато. Видали, дрессировка-то какая? Их бомбят, а они оцепление держат.– Шмелев вдруг широко усмехнулся, и голос его помолодел.– А все-таки нынешний день запомните: первая весточка с воли,– значит, и в воздухе немец уже не тот.
– Иван, бэри тачку,– сердито позвал Коста, неожиданно первым спустившийся в забой.– А то ты своя Елка так и не увидишь. Работать надо.
24
Шомполами секла вьюга. Тончайше и раздраженно ныл чужой ветер. Глухая мертвая темнота заливала землянку. День был нерабочим из-за погоды.