Литмир - Электронная Библиотека
A
A

О, это была девчонка, способная свести с ума кого угодно! Вряд ли найдется такая же еще где-нибудь во всех двадцати четырех департаментах доброй старой Франции. Бертрану тогда действительно повезло.

Закрыв глаза, он даже сейчас, три с половиной года спустя после той весны, совершенно явственно ощутил упругое прикосновение ее бедра к своей ноге. А как бились ее ресницы на его губах… Как она легонько и плавно покачивалась на ходу, и юбка цветным шелковым пламенем вспыхивала и трепетала вокруг ее стройных ног, и как же она целовалась – вот тогда-то земля и уплывала медленно из-под ног и любое опоздание в часть казалось мелочью.

Бертран потянулся так, что затрещала тужурка – всего бы лишь неделю отпуска, и навек ему лишиться мирной жизни, если бы он не сумел приручить ее снова.

– Ты дурак, Жуво,– с веселой, яростью вслух сказал солдат и сел на койке,– будет « она тебя дожидаться, нужно ей такое золото, как же…

В эти смутные часы, когда день окончен, а ночь еще не наступила, мечты о женщинах безраздельно владели казармой охраны. Разговоры о них зажигали яростным огоньком глаза мальчишек, юность которых сгорала в едком дыму минометов, в стальном скрежете ночных танковых атак.

Смеркалось. Ползли дымные душные сумерки. День был прожит, отстоян в карауле, проспан. Можно было сорвать еще один листок календаря.

И вот в эту душную, звенящую прибоем крови в ушах, дребезгом стекол, сотрясаемых океанским сквозняком, и накаленную разговорами о женщинах полутьму мужского военного общежития вошел молчаливый и мрачный лейтенант Нидерштрее.

Упершись локтем в подоконник, хрупкими пальцами он перелистал свой потрепанный блокнот Дважды пробежался карандашом по столбику фамилий и против шести поставил птички.

Держа открытый блокнот в руке, медленно пошел вдоль коек.

Мальчишка осунулся, точно только что вышел из госпиталя. После размолвки с начальством он еще ни с кем, кроме Туриньи, не разговаривал.

Подойдя к койке Бертрана, лейтенант сказал так, чтобы не слышали другие солдаты:

– Жуво, оденься и возьми винтовку…

Жуво вскочил.

– Слушаюсь, господин лейтенант. Однако осмелюсь доложить: я только вчера, господин лейтенант…– начал было эльзасец. Весь свой век провозившийся возле моторов, он тоже был посредственным строевиком.

– Оденься и возьми винтовку,– не повышая голоса и совершенно бесцветным тоном повторил Нидерштрее и, осутулясь, точно пригибаемый к земле непосильной ношей, прошел к следующей койке.

… Узкоплечий, в роговых очках, до смешного штатский, он стоял перед шестеркой назначенных им самим солдат. Ненужный тяжелый пистолет неровно оттягивал его поясной ремень.

. … Озабоченно сопел Дарлиц-Штубе. Точно раздутую резиновую маску, склонял он тяжелое мясистое лицо над своей корреспондентской «лейкой» за плечами лейтенанта.

– Вольно. Можно курить… По приговору полевого суда,– негромко и не особенно уверенно сказал Нидерштрее,– предстоит расстрелять одного русского.

Недоумение тенью прошло по лицам солдат: призванные в тридцать девятом году, они привыкли к большим числам и упрощенному уничтожению людей.

– Ну, если стрелять одного, так чего же собрали такую ораву? – насмешливо буркнул за плечами Нидерштрее Дарлиц-Штубе.

– Только обезьяны не имеют памяти и не придерживаются традиций,– вдруг неизвестно отчего вспылив, прикрикнул лейтенант и с раздувающимися ноздрями, бледный, загорелся заносчивой мальчишеской злобой.– И я попросил бы меня не учить, господин доктор. Я же не суюсь в ваши сульфидины и хлор-аргентумы. Все будет делаться так, как я сказал. Ваше дело – установить, что пульса не г. И только.

Лица солдат, казалось, были вырезаны из обычного сухого и темного дерева – устав был точен, и он запрещал рядовому стрелку задумываться.

Только одно лицо, лицо бывшего шофера-механика Бертрана Жуво, жителя раздвоенной провинции, парижского приемыша, то ли немца, толи француза,– после слов лейтенанта Нидерштрее вытянулось и помрачнело.

Так грубо оторванный от сладких воспоминаний о девчонкам, о Париже, о мирном времени, мрачно смотрел он на первую звезду, едва обозначившуюся на бледно-зеленоватом небе.

И вот так всегда – кому отдых, отпуск, побывка, а механику-водителю Жуво даже после второго ранения вечно приходится какой-нибудь внеочередной довесок, вроде только что отпущенного ему лейтенантом Нидерштрее.

Эх, попугай на бродячей шарманке – солдатское счастье, сколько ни ставь на любой номер, сколько ни вытягивай билетиков, а выигрывает, один черт, чужой дядя. Мало того, что бей из пулемета, топчи танковыми гусеницами, рви ,на куски гранатой на фронте, так еще стреляй в затылок связанных в тылу…

Без особого форса, вполголоса, пианист Нидерштрее подал команду. Брякнули вскинутые на ремень винтовки, щелкнули каблуки. Бертран Жуво беззвучно перебирал губами.

– Поздравь себя с повышением, механик… Дослужился-таки до палача. Втиснуть в такую грязь, да еще вне очереди! А еще тоже музыкант, венец…

Но перед глазами Бертрана мерно покачивалась спина переднего, сзади ему норовил отдавить пятки и дышал в затылок идущий следом, и раздумывать было уже поздно.

Встегнутый в живую цепочку строя, неотделимый от нее – одно из ее литых звеньев, механик Бертран Жуво вместе со всеми нес на ремне свою винтовку в самый дальний конец двора, к полувросшим в землю клетушкам карцеров.

19

…Мутное небо было распято на ржавом-кресте решетки.

Дюймовое железо наискось исполосовало бревенчатые стены карцера. Отожженное, синее, оно намертво вязало бревно к бревну. Какому шторму должна была противостоять эта неразрывная круговая порука железа и дерева?

«Ну-с, как-нибудь, комиссар…– попросил самого себя Третьяков.– Соберитесь с мыслями. Покурите. Не долго». »

Еще по опыту, приобретенному тридцать лет назад, комиссар знал: главное, даже в самой строгой одиночке,– это найти себе дело: если не дают книг, можно дрессировать таракана, гоняя его по кругу, сложенному из спичек, можно шлифовать об пол медный пятак, вытачивая из него карманное зеркальце, можно вспоминать детство или по памяти восстанавливать наизусть «Евгения Онегина», можно что угодно, но нельзя сидеть сложа руки. Тогда одиночка начинает разъедать душу. Однако все это теперь уже не имело значения – на четыре – пять часов его должно было хватить при любых обстоятельствах.

«А посему, комиссар, погуляем…» – про себя, все так же шутливо предложил Третьяков и прошел из угла в угол по камере.

Места хватило ровно на четыре шага. Тень решетки вытягивалась через всю камеру.

Кровавое пятно заката, словно знамя, дотлевало на грубо отесанных бревнах. Надвигался вечер.

Сосредоточенный, прислушивающийся к чему-то звучащему в его душе, прохаживался комиссар Девятого Кронштадтского по карцерной одиночке.

– А ну, спать, старик! Порядок,– строго, уже вслух вдруг приказал он себе и, сдернув с гвоздя шинель, бросил ее на шершавые необструганные доски карцерного топчана – перед концом следовало выспаться, чтобы в последнюю минуту не отказали нервы. Права на слабость и на недомолвки в свои последние десять секунд, последние десять рывков сердца, он не имел.

Комиссар лег, вытянулся на топчане, закрыл глаза и через полминуты открыл их снова, поморщился, точно его укололи – как заснуть? Слишком долгий сон ожидал его впереди.

Он задумчиво, ласково, точно прощаясь с кем-то очень близким, погладил свою правую руку и опять медленно спрятал ее в карман.

Еще в те стародавние времена, когда слово «гражданская война» было очень молодым и свежим и когда вместо привычных для Третьякова «штатских» дел, вроде вычитки гранок

и корректур в какой-нибудь загримированной под бакалейную лавчонку подпольной типографии или занятий с пропагандистами и транспортировки литературы, ему впервые пришлось наспех заняться еще одной прикладной дисциплиной революции – приемами штыкового и стрелкового боя,– поучал его подпрапорщик Васька Кузьмин, фронтовик и георгиевский кавалер, вдоволь пострелявший и походивший в штыковые атаки на своем и долгом и коротком двадцатитрехлетнем веку.

25
{"b":"256539","o":1}