Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хазенфлоу с опаской косится на тисненую кожу гестаповской карманной книги судеб,– значит, кто-то из его же подчиненных уже успел насплетничать? Неужели Фрост?

– И еще…– гестаповец опять бегло заглядывает под руку,– двадцать девятого августа военнопленными едва не было нанесено оскорбление действием унтер-офицеру? Я не ошибаюсь? Может быть, это сплетни, капитан Хазенфлоу?

Хазенфлоу вторично тяжело багровеет щеками, лбом, шеей. Кто же этот выродок, этот сукин сын, который пишет куда бы то ни было через его голову?

– Простите, гауптфюрер! – резко, впервые за весь разговор он называет особоуполномоченного только по чину.– Кому персонально доверен лагерь? Мне или нет? Где приказ о моем смещении? Я отказываюсь,– Хазенфлоу сухо щелкает ладонью по коленке,– отвечать на два ваших последних вопроса. Категорически.

– Та-та-та. Так мы быстренько доберемся до отдельной каюты на пароходе линии Трандхейм – Осло-Вильгельмсгафен…– ничему не удивляясь, зловеще тянет гауптфюрер.– Ну, а что касается приказа, то приказ прежде всего пишется на бумаге, ну а бумага…

Но Хазенфлоу действительно разошелся. Сейчас он способен сказать многое, он всем горлом чувствует свое ударившееся в тяжелый галоп сердце, чувствует распираемый побагровевшей шеей воротничок. Его так-таки довели до пожара, его, чистокровного немца, обожающего фюрера и, как никто во всем лагере, желающего поражения Советской России.

Руммель смотрит на Хазенфлоу не отрываясь, изучающе-холодно, угрюмо.

Хазенфлоу начинает заикаться. Пожалуй, доктора были и правы – его сердце никак не рассчитано на такие взлеты.

Руммель, не отводя сумрачного взгляда от Хазенфлоу, достает портсигар. Он добился своего, человека вывернуло-таки наизнанку.

– Ну, курите, капитан. Хватит театра. Минуту они сидят молча.

– Время, капитан Хазенфлоу, время…– все так же внушительно говорит Руммель.– Мы завоевываем целое полушарие, кладем к ногам Германии два материка – Европу и Азию. Мы – солдаты. Ржавчина недопустима, поэтому-то вот и нельзя доверять ни жене, ни друзьям ни отцу, ни матери. Так вот, Хазенфлоу, вы неправильно понимаете интересы «райха», я прислан сюда с вполне определенным заданием,– деловито и жестко говорит он, совсем опуская титулование, как будто Хазенфлоу уже разжалован,– а именно: отстранить вас от командования концлагерем Догне-фиорд и в случае обнаружения, заметьте, преступной преднамеренности… начать против вас следственное дело и под конвоем отправить вас в Германию .– глядя на Хазенфлоу, он замолкает, и пауза сразу давит начальнику Догне-фиорда на шейные позвонки – его рука тянется к крючкам ворота.

– Но мне даны и особые полномочия,– снова возвращая Хазенфлоу к жизни и к нормальному кровообращению, с нарочитой затяжкой продолжает Гуго Руммель,– разобраться во всем и по своему усмотрению. Вот, сударь… Никогда не следует петушиться, не раскусив дело до конца. Выдержка вам явно отказывает.– Прижав галстук и воротничок подбородком и оттопырив губы, он оценивающе, по-хозяйски оглядывает начальника Догне-фиорда. Результаты осмотра, видимо, его удовлетворяют. Он решительно вскидывает голову:

– Словом, я принимаю ваше бездействие на свою совесть. Только потому, что даже сквозь старомодность вашего покроя я все-таки прощупываю…– Руммель потер пальцами, точно пробуя на ощупь что-то твердое,– в вас хребет приличного немца. Но, смотрите, я верю в долг только один-единственный раз. Обижайтесь на себя, если окажетесь некредитоспособным. Ну, а что касается методологии, я сам займусь вами. Надеюсь, вы не заставите меня раскаиваться в моем доверии?

– Уверяю вас,– прижимает руку к груди обалдевший Хазенфлоу,– меня просто не поняли. Даю вам слово…

Капитан резерва бледен, и руки его трясутся.

Гестаповец, даже не прикрывая рта ладонью, зевает.

…Уже поздно вечером Руммель, листая свой оплетенный кожей блокнот, сказал приехавшему с ним молодцу в штатском, но тоже с вполне кадрово-полицейскими повадками:

– Партайгеноссе Штрумпф, запишите! Камера номер четыре. По-ликар-поф Иоганн. Летчик. Разговоры. Еще – номер четырнадцать. Глушко Валерий, танкист. Номер девятнадцать – Бек-тим-бет-ов Амир, тоже танкист. Номер один – Николаенко Якоб, стрелок. Все: отсутствие вежливости. И еще – камера номер восемь, Третьяков Андрон. По-видимому, офицер. Авторитетен крайне. Всех – в первый десяток. В канаву.

16

Ивану Корневу снилась окраинная Россия. Та далекая, давняя, только в книгах читанная страна, которой сам Иван никогда не видел.

…Лежало большое заснеженное поле – обнаженная блестящая ровнота, мотались под ветром позванивающе, точно проволочные, кусты. Было лунно. Лес черным гребнем прочерчивался у самого края равнины. Протяжно наплывал волчий вой – глухой, низкий…

Иван открыл глаза – все тот же глухой, низкий вой тягучими волнами плыл «ад Догне-фиордом. Еще ничего не разобрав со сна в кромешной темени землянки, Иван протянул руку в сторону и угодил пальцами в чью-то теплую спину.

– Заспался? – недовольно скрипнул голос Егора Силова.– На своих бросаешься?

– Егор, что это? – садясь на нарах, встревожено спросил Иван. Ответили не сразу.

– Мобилизация у них. Вместо людей овчарок ставят,– сумрачно объяснил Шмелев.– Половину конвоя забрали.

Вой тягуче, надрывно стлался над лагерем.

– К покойнику это…– прислушиваясь к рыдающей октаве, негромко сказали из угла снизу.

– Ну, тогда им выть да выть,– сразу откликнулись на голос.– В каменоломне вчера ребята из третьего номера сказывали: какой-то фон обер Шельм приехал. Вроде председателя по «разгрузке».

– Шельм по-старонемецки есть не что иное, как палач,– тихо сказали рядом, и Иван по акценту установил: чех Шостек, литературовед из Праги, заложник, неизвестно как попавший в отдаленный лагерь для русских военнопленных.

– У Генриха Гейне имеется даже стихотворение о том, как маркграф наградил шельма дворянством,– так же правильно по-русски продолжал чех: «И если ты шельм, так и будь же ты шельм, но только фон Шельмом отныне…» Не читали, содруг Корнев?

Тупые грузные шаги пропечатали мерзлую землю возле двери восьмого блока.

– Нумер ахт. Хир,– отрывисто сказали за дверью и загремели замком.

В землянке, как обычно, стало слышно шуршание песка, осыпающегося под нарами.

Дверь распахнулась. По ногам потянуло холодом. Луч аккумуляторного фонаря широким лезвием упал на нары, вырвав из темноты их голый ребристый настил, сплошь покрытый телами спящих.

Вошедших за светом не было видно.

Зашуршала развернутая бумажка. Маленький измятый ее лоскуток, трепещущий под ветром, ворвавшимся в открытую дверь, мелькнул в ослепляющем конусе света – белый и легкий, точно голубь в темных небесах, тревожно освещенных пожаром.

Бумажку держала рука в форменном обшлаге с двумя светлыми пуговицами.

На нарах, прислушиваясь, вытягивали шеи. Это была первая бумажка, которую люди увидели в руках немца с самого начала плена. Ничего хорошего ждать от нее не приходилось

– Третьяков Андрон,– хрипло сказал человек, заслоненный лучом фонаря.– Третьяков. Зо. Есть?

– Третьяков есть,– ровным голосом сказал комиссар из угла слева.

Свет, скользнув по стойкам, метнулся в угол, в сторону спокойного голоса.

Третьяков, неспешно застегивая крючки шинели, сидел на нарах. Его спокойное лицо навсегда запомнилось Ивану, и он позавидовал ему и пожелал себе одного – вот такой же спокойной усмешки в ту ночь, когда придут и за ним.

– Шнеллер (Скорее)…– хрипло сказали за пучком тега, который, качнувшись, уткнулся в угол под нары-немцу надоело держать фонарь на весу.

– Та, Ваня?-шепотом спросил комиссар.– Не надо волноваться. Дело военное. Держи руку…

Иван ощупью нашел пальцы Третьякова, стиснул их. Они были сухие, твердые.

– Андрей Федорович!.. Учитель… Родной,– в смятении шептал Иван, не отпуская руки комиссара.

– Ну, что поделаешь, это же война, Ваня…– ласково повторил Третьяков, точно не он, а Иван должен был выйти в ночь впереди конвоя автоматчиков.– Что бы ни случилось, заруби в памяти – будущее наше. Заканчивай свой университет. И запомни – «не смеяться и не плакать, но понимать». Ну, прощай, мальчик…

21
{"b":"256539","o":1}