Они обнялись. Кто-то третий втиснулся между ними. По тяжелому дыханию Иван угадал своего командира и не удивился тому, что по щекам Шмелева текли слезы.
– Прощай, Андрей Федорыч! – сжатым от волнения голосом прошептал капитан-лейтенант и, обняв, поцеловал Третьякова в колючие твердые губы.
– Главное: во что бы то ни стало дорабатывайте тот вариант с каменным карьером. Он единственный,– быстрым шепотом сказал комиссар.
– Ннюю? Фертиг (Готово)? – нетерпеливо спросил невидимый от порога.
– Пошли,– просто, точно отправляясь на прогулку, откликнулся комиссар и, расцепив руки однополчан, шагнул к двери.
– Прощайте, товарищи! – отчетливо, громко, как пароль, бросил он, уже стоя между двумя прижавшими винтовки к ноге, помедлил секунду, усмехнулся ласково-ближе кровных братьев были они ему сейчас, все эти остающиеся жить рулевые, комендоры и минометчики.– Живите, не поминайте лихом! Помните, будущее наше.
– Прощайте, товарищ Третьяков! Прощай, Федорыч! – согласно ответила темнота, и громче всех прозвенел молодой суровый басок:– Прощайте, учитель…
– «Тофариши!..» – бешено передразнил кто-то из невидимых за полосой света. О, мы дадим тебе – тофариш, триста красных чертей. Абер марш – форвертс (Вперед)
Световой клин мотнулся в сторону, скользнул по нарам и выплеснулся за дверь, выхватив из сырой темени холодно сверкнувшую зеленую сталь каски, и белым тонким огнем вспыхнул на лезвии штыка.
Взведенным курком щелкнул замок.
Кто-то торопливо ссунулся с верхних нар и припал ухом к замочной скважине.
– Не вяжут. Вперед пустили. Может, и обойдется? Может, в карцер за что, а, братишки? – с затаенной надеждой спросил прислушивающийся. Никто не узнал голоса-это был вовсе не сочный тенорок Егорки Силова.
– Таких не вяжут. .– вдруг упрямо вступился Иван.– Видел, как он себя держал? Только так не обойдется… Убьют нашего Третьякова. Затем и взяли, вурдалаки!-ненависть и слезы кипели в голосе Ивана.
– Хватит, старшина! Что ты его раньше времени хоронишь? – строго прервал Ивана Шмелев.– У старика бы выдержке поучился! Это тебе не с автоматом да под ясным небушком. Время такое – любому эта наука пригодиться может.,
…Стиснув зубы, Иван сел на нары. Слезы капали ему на руки, на шершавые пыльные доски. Кусая рукав бушлата, Иван ткнулся головой в сырые, затянутые плесенью бревна. Овчарки, заменившие людей, звеня натянутыми цепочками, рвались и выли вокруг обнесенного колючей проволокой двора.
Иван, с такой напряженностью морщась, точно стрелять должны были в затылок ему, прислушивался к шорохам ночи – не громыхнет ли вдали?
17
Рыжий усатый таракан был удивительно способным насекомым. Так как книг подследственным тогда не давали, Третьяков вынужден был заполнять свой досуг чем придется.
Совсем как скаковой рысак, таракан бегал по кругу, сложенному из спичек на железном откидном столике одиночки. Окончив прогулку, по бумажной лесенке он уходил в свое жилье – узкую, как и сама камера в Крестах, папиросную коробку.
Тогда бывший студент Третьяков провозился с тараканом почти полгода, до самого конца следствия.
И сейчас, вспомнив те далекие времена, комиссар усмехнулся, открыл глаза и отлепил спину от холодных бревен стены карцерной одиночки.
Таракан был почти тридцать лет назад в петербургских Крестах, камера номер триста девяносто восемь. В Догне-фиорде тараканов не было, и время шло здесь вдвое медленнее.
Третьяков вдруг нахмурился и пробормотал упрямо, вслух:
– Ничего это не меняет. Абсолютно ничего.
Вооруженный побег его однополчан и так и этак должен был состояться, хотя и без его участия.
Он сделал все, что от него зависело, и мысли людей работали в нужном направлении. Теперь немцы могли ему только мстить. Во всем прочем они опоздали – время работало не на них.
Третьяков представил себе всех четверых с тяжелыми молотками каменотесов в руках и чуть в стороне присевших у костра, свыкшихся со смирением русских конвоиров. Рано или поздно, но ребята должны были уйти и спасти знамя, а он в конце концов старик и достаточно потоптал землю.
Выводя из задумчивости, медленно, вздвоено, точно на фаготе проиграв какую-то жизнерадостную и несложную гамму, пропела автомобильная сирена где-то на повороте шоссе под горой, стремительно и прямо летящем вдоль моря.
Звук был городским, мирным, напоминающим Красную площадь в полночь, за минуту до того, как часы на башне заиграют знакомый мотив.
Москва! Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось:
Комиссар ласково усмехнулся.
Все было схлестнуто в один перепутанный, неразрывно-тугой и теплый узел – первая его тюрьма в далекой России, подготовка вооруженного побега, последние торопливые слова Ивана Корнева, точно сам он уходил, а комиссар оставался, и имя города – Третьяков знал это совершенно твердо,– сейчас не сходящее со страниц фронтовых сводок всех телеграфных агентств мира, тысячелетней почти давности слово – Москва.
Шаркнула крышка над стеклышком дверного волчка, загремели ключи.
Караульный начальник – рыжий веснушчатый унтер, наверняка из баварцев – боком протиснулся в камеру – на полный размах дверь не открывалась, в тупике коридора стояли люди. Еще с порога немец мрачно распорядился:
– Руссиш, мар-рш!
– Вохин ден абер? (Куда это, однако?) – машинально вырвалось у Третьякова.
Баварец скользнул по нему безразличным взглядом, также не обратив внимания на то, что пленный говорит по-немецки, и только после долгой паузы сказал негромко, чтобы услышал один Третьяков:
– Не туда, куда ты думаешь…
Но в тесном тупике коридора стояли трое с автоматами на ремнях.
Третьяков впереди всех вышел на плац. Он осмотрел небо во взъерошенных, низко плывущих облаках и про себя, почти посторонне решил: «Значит, конец».
– Форвертс! – понукнул его рыжий унтер и лениво положил руку на расстегнутую кобуру.
«Итак, станем считать – был Третьяков…– стараясь думать как можно отвлеченнее, решил комиссар.– Предположим, что ты оступился в прорубь или двадцать два года назад убит под Ямбургом. Разве так не могло случиться?»
Труп неизвестного красноармейца лежал у самой дорожки, и вместо затылка у него был наплыв багрового студня. «Фон обер Шельм», уполномоченный по «разгрузке», еще издали напоминал о себе.
За проволокой, невидимые в густом, ползущем с моря тумане, заливались назойливым лаем овчарки. Третьяков шел впереди конвоя, не оглядываясь, накрепко сцепив зубы, спиной и затылком чувствуя ствол автомата, качающегося на ремне в двух шагах за его плечами. В то, что его вели не на казнь, теперь, после застреленного в затылок, попавшегося на пути, комиссар уже не верил.
Попросту караульный начальник выпил сверх положенных ему двухсот пятидесяти граммов, размяк сердцем и решил его напоследок ободрить.
Вот-вот должен был расколоть мир выстрел, который комиссару уже и не дано было услышать.
«Вон у той лужицы…» – решил Третьяков и, пройдя еще двадцать метров, перешагнул окованную молодым ледком закраину лужи. Сухой, острый, как битое стекло, снежок набивался в рваные сапоги, ветер сек непокрытую голову комиссара. Выстрел явно запаздывал.
У крытого черепицей домика канцелярии в неурочный час столбами вытянулись часовые – неужели унтер был трезв?
…В полутемной и душной, как предбанник, комнатушке рядом с канцелярией семнадцать военнопленных, оставшихся от последней партии забранных ночью, дожидались окончания каких-то никому не понятных формальностей.
В коридоре, сопя и пыхтя, завозились – кого-то тащили волоком, толкали, с грохотом упала скамейка. Дверь распахнулась на весь размах да так и осталась распахнутой целую минуту –у втолкнутого в каморку руки были связаны за спиной. Его волосы буйной пеной выбивались из-под обшарпанной флотской бескозырки. Поблекшее золото корабельного названия на ленте было одного цвета с волосами. Зеленые глаза матроса смотрели дерзко. Подбородок был в крови.