Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Пане Шмелев! – вдруг отчетливо и неожиданно даже для самого себя сказал литературовед и, точно с обрыва бросаясь в холодную воду, решительно повернулся лицом к капитан-лейтенанту.– Откуда у вас спокойствие? Ведь это же поистине сумерки и закат целого народа. Ведь ни Генрих Гейне, ни Гете, ни Шиллер…

– Виноват, виноват…– неожиданно укоризненно и мягко сказал русский, убирая руки из-под головы и добродушно улыбаясь.– Совсем же не обязательно так спешно сваливать все в одну кучу. Надо иметь хоть какой-нибудь компас,– непривычно, по-морскому поставив ударение на слове, продолжал Шмелев.– Гитлер и Германия – это же совсем не одно и то же. Генрих Гейне навсегда останется Генрихом Гейне, Шиллер – Шиллером и германский народ-германским народом. Но фашизм – это зверство, и он так затуманил многие немецкие головы, что над ними придется еще много работать – и не одними минометами,– чтобы выколотить из них гитлеровский угар безумия и дикости… Ну а Гейне… Кстати, Гейне запрещен Гитлером. За неарийский угол черепа…

22

Тишина. Безветрие.

Иван Корнев думает о жизни, прикидывая все на годы вперед.

Представляется все натурально, до мелочей – как в хорошем кинофильме. Будет это вернее всего в Народном доме на Петроградской, нет, в Нарвском доме культуры. Придут выборгские, московские, нарвские парни, с Васильевского острова, придут и с Петроградской стороны. Председатель митинга, в белой вышитой косоворотке или… нет – в самой обычной фронтовой зеленой гимнастерке, ибо раскаты большой войны еще только-только отгремели, поднимется над красным сукном стола и попросту скажет:

«От имени Ленинградского областного комитета комсомола прошу почтить вставанием…»

Вдруг запершило в горле. Иван, покосясь на капитан-лейтенанта, шмыгнул носом. Весь зал, пять тысяч человек, не меньше – и кое-кто из них знал его по имени еще и до службы – встают. Хлопают откидные– сиденья стульев, и оркестр – тридцать могучих медных труб – торжественно, печально играет похоронный марш. И может быть, тогда громко, в голос, заплачет его Елка, пряча лицо в батистовый носовой платочек.

Но медная силища оркестра заглушит и покроет ее плач… «…И шли вы, гремя кандалами…» – будет рокотать оркестр.

Это шли они – старый революционер и комиссар полка Андрей Третьяков, командир эскадренного миноносца «Мятежный» капитан-лейтенант Шмелев, старшина второго бакового орудия Егор Силов, Константин Джалагания, сам он, когда-то знатный рулевой флота, Иван Корнев – в наручниках, скованные сетью, ряд с рядом, под конвоем немецких полевых жандармов и эсэсовских молодчиков.

Плевать, что здесь не было наручников, все равно – так крепче.

И вот его, Ивана Корнева, память почитают молчанием, стоя. Будет это всего два года спустя.

Тихо расходятся ребята с траурного митинга.

У девчонок заплаканные глаза. Свои уцелевшие заставские парни вспоминают его гармонь, вспоминают, какой удачливый он был в любом учении, и кто-нибудь обязательно вставит об их корневской наследственной родовой мечте – об университете. Вязкий теплый ком опять закладывает горло… А кто-нибудь из уцелевших фиордовцев, из однополчан, ну пусть хоть Шмелев, расскажет, как они спасали знамя – честь и имя своего полка, как гитлеровские волкодавы ставили против них пулемет и как Андрей Федорыч, чтобы спасти товарищей и обеспечить побег, согласился идти в десятники восьмого блока.

Прозрачная, кружащая голову ленинградская белая ночь будет затекать с островов, со взморья в переулки знакомой окраины. Парни и девушки пойдут вместе к остановкам трамваев и автобусов.

И только его Елка пойдет одна, совсем по-вдовьи строгая и молчаливая, как с похорон.

А вслед ей будут вполголоса говорить:

– Так это же его, Ивана Корнева, Елка. Неужели не знаете? Гуляли они почти два года. И как он на фронт пошел, никто из ребят не похвалится, что хоть раз она с кем прошлась.

И кто-нибудь из его сослуживцев, из братвы одного дивизиона с «Мятежным», с «Молниеносного» или «Мстительного» хотя бы, отзовет в сторону и одернет незнакомого паренька, который вздумает к ней, к одинокой, пришвартоваться.

– Вы слышали,– скажет он,– товарищ, про старшину Ивана Корнева, память которого только что почтили вставанием? Так это его девушка. И вы оставьте ее в покое. Понятно?

«Ах, какой же ты балда, Ванюшка, какой выдумщик,– крутит головой Иван.– Да ведь знамя-то выносить надо, в Кронштадт его доставить, а ты «почтили вставанием…».

И грусть и гордость попеременно колеблют ожесточившееся сердце рулевого старшины Ивана Корнева.

А сполохи, разливаясь все шире, багрово, мрачно, неистовствуют над морем, над колючей проволокой, над могильными холмиками землянок…

На нарах рядом кто-то из запасных, уже не молодых армейских бородатых дядек, вдруг тоскующе, истошно затянул еще никогда не слыханную Иваном, лет тридцать назад наспех перекроенную на военный фасон старинную жалостливую песню:

Вот прапорщик юный со взводом пехоты

Старается знамя полка отстоять.

Иван даже сел на нарах. Знамя полка, легко сказать! Ох, не подслушал бы кто – и, опасливо покосясь на певца, машинально погладил себя по груди бушлата – загрубевшие, твердые от пота и грязи складки были там, где им надлежало быть,– над сердцем.

Успокоясь, Иван горько усмехнулся – да знаете вы, как его отстаивать – знамя?

Серьезно, почти сурово, он попросил певшего:

– Маркел Корнеич, бросил бы ты этих прапорщиков. Нашел о ком петь. Или у нас своих людей не было?

– Так это же песня, Ваня. Что с нее возьмешь? Старая песня, еще той войны. Что же я их сам, что ли, сочиняю? – рассудительно ответил певец и вполголоса затянул дальше:

Вот кончился бой, и земля покраснела,

Противник отброшен к далекой реке,

Лишь только на утро нашли его тело,

И знамя сжимал он в застывшей руке.

– Что же ты жилы из меня тянешь? Брось ты эти свои псалмы, говорю! – не выдержав, глухо прикрикнул Иван.– Дались они тебе!

– Из песни слова не выкинешь, парень…– наставительно сказал певец.– Скажи, гордые вы больно, молодые. А я, может, по ней свою жизнь припоминаю…

Иван промолчал, нахмурился. А что же, возможно, бородач был и прав – песня, звучащая в сердце тоска, рассудку, пожалуй, и неподсудна.

– А все-таки брось!-упрямо, вслух сказал он еще раз и подпер голову обеими руками.

Эх, а вот споют ли про них когда-нибудь?

Вот про эту чадную землянку, про комиссара Андрея Третьякова, про полковое прикипевшее к четырем человечьим сердцам знамя?

Ну, а и споют если, так что им от этого, земля мягче станет? В горле опять защипало, забился теплым звоном какой-то оторвавшийся от самого сердца бубенец – от жалости к себе или оттого, что третий день уже не было табаку. Яростным шепотком, чертыхаясь и поминая родню морского подшкипера, Иван полез к Шмелеву за мохом пополам с махорочной пылью – перебить волнение.

Капитан-лейтенант и долговязый, длинноволосый чех Шостек, в очках и порванных галошах на босу ногу, лежали бок о бок в углу верхних нар возле самой щели между бревнами.

– Покурим, Павел Николаевич,– виновато сказал Иван Корнев и через худые ноги Яна Шостека потянулся за окурком. Шмелев, не глядя, сунул ему чадящую головешкой, обжигающую небо и гортань самокрутку едкого зелья и тут же опять повернулся к собеседнику. Зыбкие тени подвешенного к потолку фонаря точно углем заштриховали лицо капитан-лейтенанта, оно стало расплывчатее, мягче. Все углы, вся его непримиримая заостренность сравнялись. Уже не так круто выступали скулы и задумчивее стали глаза – суровый налет двух десятилетий, проведенных среди корабельного железа, был стерт сумерками – капитан-лейтенант, уже далеко не первой молодости человек, казался простоватым рубахой-парнем со сталелитейного или судоремонтного завода.

– Без книг, без людей, без клочка чистой бумаги, на голых нарах… За что такая кара? Кто ответит? – приглушенно вскрикнул Шостек, все крепче прижимая руку к вороту. Вдруг его забило приступом тяжелого кашля. Откашлявшись, он продолжал уже гораздо спокойнее:

31
{"b":"256539","o":1}