Руки капитан-лейтенанта непроизвольно сжимаются в кулаки, голова уходит в плечи, и, не оглядываясь, по одним шорохам, по дыханию он следит за каждым движением тяжело сопящего за его плечами конвоира-немца.
Щелк винтовочного затвора отдается сразу в четырех сердцах. Немецкий лейтенант рывком бросает руку к незастегнутой кобуре и, настороженно пригибаясь, шипит:
– Плений, зтоять! Штиль!
Кусты раздвигаются, и на прогалину выходит всего лишь один человек. Он чуть выше среднего роста, широкоплеч, лет пятидесяти от роду, с густой проседью на висках. Зеленая красноармейская гимнастерка рядового, выгоревшая и залитая кровью, клочьями, свисает с его плеч.
Вдруг на лицо Ивана Корнева набегает улыбка, но вряд ли кто из стоящих рядом успевает ее заметить. Иван осторожно, избегая встречи взглядом с пожилым оборванным красноармейцем, отводит глаза в сторону. Лицо его становится сухим, безразличным.
Следом за красноармейцем с винтовками наперевес из кустов выходят трое молодых немецких солдат в форме горных егерей. Увидев офицера, они коротким движением бросают винтовки к ноге и совсем по-новобрански деревенеют веснушчатыми лицами. Тот, у которого на погоне одна светлая полоска, что-то вполголоса докладывает лейтенанту.
Немец, скептически прищурясь, точно в стеклышко монокля, разглядывает пленного. Односложно переспрашивает конвоира, опять подозрительно разглядывает окровавленную гимнастерку.
Все четверо однополчан смотрят на красноармейца исподлобья с одинаково хмурым безразличием – можно подумать, что им нет дела до чужой беды, каждому только-только до себя – такое уж черствое время выпало на их долю.
Красноармеец не смотрит на них совсем.
Лейтенант опускает пистолет в кобуру и поворачивается к русским.
– Ваш золдат? – кивок в сторону порванной красноармейской гимнастерки.
Все молчат.
Вперед выступает костистый длинный солдат с бритым лицом не то пропившегося пастора, не то эстрадного актера.
– Э-э, как вас называют? Это езть ваше лицо? – деревянным голосом спрашивает он. – Вы езть с ним из один регемент?
Шмелев – по виду плечистый, оборванный, неделю не бритый матрос – внимательно и хмуро с головы до ног оглядывает вышедшего из леса, точно припоминая и сравнивая с ним всех своих знакомых. Нет. Такого не было.
– В первый раз вижу! – решительно обрубает он. И, словно повторенное лесной опушкой эхо, протяжно гудит Джалагания:
– В первый раз. Пауза…
Переводчик сухим шершавым языком облизывает свои синеватые губы. Он лучше знает, как пишутся, нежели то, как они выговариваются, эти неимоверно трудные русские слова.
– Чито такой? Повторяйть!
Офицер слушает, не перебивая. Во всяком случае, пожилой красноармеец не кажется ему особенно подозрительным.
– Ну, ти… драй хундерт тейфель! Триста чертей! Часть? Полк? Бригада?
– Четвертого полка тысяча девятьсот сорок первой стрелковой дивизии,– безразлична отвечает пленный.
Сразу встав смирно, переводчик докладывает.
Офицер двигает лопатками, поправляя скользкие ремни портупеи. Цифра его сразу подавила. Он озадачен, лицо его каменеет. Унмеглих – невозможно! Таких номеров дивизий не бывает даже в Китае.
Немец вскидывается, как от уколь,– над ним, кадровым лейтенантом, смеются! И кто?!
– Хаазе! Точный перевод!
– Какой ты сказал дивизии? – почувствовав шпоры, оживляется переводчик.
– Одна тысяча девятьсот сорок первой стрелковой имени Фабрициуса… – по-прежнему невозмутимо подтверждает пленный.
– Как это может быть такой нумер, – возмущенно спрашивает переводчик, – это есть обман!
«Ага, такого у вас не проходили?» – со злорадным удовлетворением отмечает про себя Иван Корнев.
Человек в окровавленной гимнастерке пожимает одним плечом и в общем настороженном молчании говорит, глядя прямо в накрытый сталью каски лоб немецкого лейтенанта:
– Тысяча девятьсот сорок первая стрелковая дивизия только лишь третьего дня переброшена на северо-запад из глубокого тыла. Нас в числе других пяти дивизий…
– Ду люгст (Ты лжешь!)! – выслушав перевод, угрюмо роняет офицер и вплотную подходит к пленному, но прежней самоуверенности уже нет в его голосе. Это же Россия – колоссаль, бездна, черт знает что такое. Дисциплинированный, приученный к уважению перед цифрой мозг немца подавлен могуществом этого числа. Чего на русской равнине не бывает?
Пленный продолжает безучастно разглядывать эмалевую флюгарку свастики на округлой выпуклости шлема. Весь его вид подчеркивает: во-первых, он очень устал; во-вторых, ему, в сущности уже совсем немолодому, призванному из запаса рядовому бойцу, смертельно надоела эта изнурительная лесная война. И какой резон ему врать?
Только минут двадцать спустя, когда вся группа снова растягивается цепочкой, шага на три человек от человека, красноармеец в порванной гимнастерке, не поворачивая головы, очень внятным шепотом спрашивает идущего за ним следом Шмелева:
– А что со знаменем? Его успели вынести?
И так же, не поворачивая головы, продолжая размеренно шагать по частым кочкам, капитан-лейтенант шепотом цедит в затылок красноармейцу:
– Оно при мне, Андрей Федорович, только бы раздевать не сунулись…
Красноармеец молчит.
Шмелев не видит его лица.
Цепочка взбирается на пригорок, почти сплошь сизый от обметавшего его крупного гонобобеля.
Поскрипывает хвоя под ногой идущего впереди немецкого офицера. «Чьи вы, чьи вы?» – суматошливо допытывается какая-то невидимая пичуга из пряно-пахучих зарослей можжевельника.
Андрей Федорович говорит тем же редким и внятным шепотом. Позванивающий хвойными иглами ветерок помогает капитан-лейтенанту разобрать сухие горькие слова.
– Девятого Кронштадтского больше нет. Наша пятерка – все, что от него осталась.
Скрипит под ногой хвоя.
– Вы ранены? – разглядывая пятна запекшейся крови на гимнастерке Андрея Федоровича, шепчет Шмелев.
Тот отвечает не сразу – надо чуть приотстать от идущего впереди немца.
– Это кровь Стрельцова, ординарца. Благодаря ему и жив остался.
– Он вас переодел?
– Да. Оглушенного. Пришел в себя – танки уже за селом. Стрельцов лицом мне в ноги уткнулся. Мертвый. Меня переодел, а сам истек кровью. Вот так-то…
Идущий впереди немецкий солдат выбрался на чистое место и, не оглядываясь, пошел быстрее.
Андрей Федорович задерживает шаг. Через секунду он говорит шепотом, придерживая Шмелева за локоть:
– Учтите и передайте людям: немцы запутались в здешних лесах и топях. На допросах нужно всячески путать их и дальше. Начнем с тысяча девятьсот сорок первой имени Фабрициуса. Все мы из разных полков. Обязательно проинструктируйте людей…
4
..Во всяких тюрьмах сиживал в былое время Андрей Федорович Третьяков…
Однажды на ехидное замечание жандармского ротмистра: – Ишь ты какой образованный. Где учились-то? – он ответил: – В тюремном университете.
Петербургская шпалерка и Орловский централ, Пугачевская башня московских Бутырок и все сибирские пересылки до самого Нерчинска были ему знакомы не только понаслышке.
Недоучившийся студент, политкаторжанин, комиссар матросского батальона в гражданскую войну, он повидал мир со всех сторон, и за плечами у него было что вспомнить.
Но в такой тюрьме ему сидеть еще не приходилось. Только войдя вслед за Шмелевым в низенькую и темную камеру, рассчитанную душ на шесть, а вместившую все пятьдесят, комиссар крякнул.
Жидковатый северный рассвет просачивался сквозь давно не мытые стекла, крест-накрест перечеркнутые железом. Мутны и также затянуты железной сеткой матовые груши фонарей в коридорах.
Камера ?8 спала бредовым предутренним сном.
Пахло газовой смолой, карболкой – всегдашним мрачным душком тюрем, казарм и околотков. Казалось, липкий воздух можно было взять в руки и выжать, словно мокрое, грязное полотенце.
Третьяков посмотрел на Ванюшку Корнева, похрапывающего на нарах рядом, и горько покачал головой – так вот какой университет вместо Ленинградского приготовила мальчишке жизнь. Но что поделать – это была его же собственная, Андрея Третьякова, жизнь, только повторяемая с поправкой на сороковые годы века.