— Вы готовы? Господа проявляют нетерпение.
Учитель, почти развеселившись, увидел себя со стороны — человек изо льда, который должен бросить факел в толпу превратившихся в ледяные статуи людей, — увидел, как он проглатывает последний глоток кофе, стоит, утопая в мыслях, и через миг поднимает голову и почти беззвучно произносит: «Да».
— Отлично, — сказал старик и хлопнул в ладоши. В затихающем гуле голосов и шуме отодвигаемых стульев он объявил, что доктор Хейрема из Гронингена, который специально приехал в Алмаут и который, как всем известно, опубликовал очень серьезный труд о Великом нидерландском движении на Севере и на Юге и намерен вскоре представить заключительную часть, где речь пойдет преимущественно о Вожде и о Граббе, хочет сказать несколько слов об этом проекте. Аплодисменты. Ожидание. Они откашливаются, затихают. Кладут ногу на ногу. Смотрят.
Что там делается с мальчиком, попавшим в лапы трактирщика? Учитель с легкой паникой в глазах, поскольку он вдруг испугался за мальчика, которого он втащил в эту абсолютно бессмысленную авантюру (позабыв, что на самом деле все было совсем наоборот), взглянул на Сандру, и она заметила его неуверенность, но истолковала ее, вероятно, иначе. Что же так ранило ее? — спросил себя учитель, и она заговорила, впервые за все это время, по реакции присутствующих было заметно, что такое случалось не часто.
— Я предлагаю, — сказала она, — чтобы доклад состоялся чуть позже, после ужина, — и, увидев удивление общества, улыбнулась невинно, кокетливо и лукаво, — я боюсь, что мое суфле сядет, а я целый день над ним колдовала.
— Конечно, — сказал старик. — Уважаемые господа…
Но его никому не нужное разъяснение уже заглушили голоса поспешно встававших делегатов:
— Отличная идея.
— Это будет насыщенный вечер…
— Тогда нам нет нужды…
— Ради суфле я вполне могу…
Учитель (Спасенный? Нет, растерянный) не нашел предлога, чтобы пойти вызволять мальчика, члены Союза обтекли Сандру со всех сторон, и она — словно ожидая, что учитель в благодарность за то, что она сумела отсрочить его унижение, бросится к ее ногам, — резко повернулась к нему спиной с такими знакомыми ему позвоночками, ямочками и родинками.
Учитель слушал какого-то человека, представившегося ему как ван де Валле, Третья армия — на всю оставшуюся жизнь, — который обещал в ближайшее время выслать ему архивы своего полка, возможно, эти документы могут пригодиться.
Фредин
(18 ноября.)
Тот человек, который отдал мне на поле свой пиджак, когда у меня начались судороги, тот человек, ребята, знал, что делал, рукава у этого пиджака давно вытерлись, подкладка карманов продралась. А может, в ту минуту он вовсе и не думал о том, что отдает мне поношенный пиджак? Почему он сделал это, добрый самаритянин? Я никогда не узнаю этого. Способен ли я отдать свой пиджак трясущемуся от холода, голому человеку? Или хотя бы половину своего пиджака, как святой Мартин? Конечно.
На мою спину мочится обремененный трудностями мужчина. Простатит, болезненная ухмылка, подволакивающиеся ноги. Никогда я не был столь зависим от других. Впрочем, они вовсе не являются другими. Поскольку зовущий ребенка голос, который доносится до меня снаружи: «Ка-рел-тье, домой!» — это мой голос. И это я — тот, который с трудом расставляет ноги и, сжимая, трясет своим полыхающим причиндалом. Я везде в моем soledad sonora. Я — жужжание, длина волны. И между тем я все еще направляю лупу на то, что должно было стать моим рассказом, а вместо этого становится рассказом для Корнейла с многочисленными эпитетами и стилистическими изысками. На самом деле было не так. Меня с самого начала осаждали, окружали, жали, они были расставлены в стратегически выверенном боевом порядке, и я с самого начала оборонялся как еж, только без иголок, голыми руками, растопырив их в стороны, и они со всех сторон с воем бросались на меня, псы, так и остававшиеся невидимыми.
В моей комнате есть жук-древоточец. Две серые мухи. Они впиваются своими хоботками в рукав моего пиджака. Крысу, хитрейшее после человека существо, я здесь еще ни разу не видел. Хотя наверняка эта тварь прячется где-то между вентиляционной трубой и канализационным стоком — справа от ниши для постели. Время от времени там что-то скребется. Если только это не Корнейл, у которого там наблюдательный пост. За сорок восемь часов я не сказал ни единого слова. Вероятно, так можно разучиться говорить. А может, крокодил самый хитрый зверь после человека? Нужно покопаться в учительской библиотеке, в Larousse Illustre[79]. Розовые страницы, которые я читал раньше. Quis poterit habitare de vobis cum igne devorante? Скоро. Что ты думаешь? Что, когда ты испишешь свою тетрадь и ее передадут Корнейлу, твое досье изымут, пожмут тебе ручку и ты отправишься в учительскую библиотеку? Что-то в этом роде обещал Корнейл. Что-то. За…
(Позже.)
Полчаса назад что-то случилось с электричеством. Что означает это «за»? Зачем? За что? Заснуть нельзя? Вся кутузка вопит. Воет. Старик на втором этаже орет: «Все время одно и то же! Они нарочно это делают!» И вот входит она, предварительно поцарапавшись в дверь. Даже с закрытыми глазами, в темноте, я узнаю ее по металлическому запаху. Эта шлюха не приносит ни керосиновой лампы, ни еды.
— Они там чинят. Корнейл считает, что это авария на станции.
— А!
— Да. И он говорит: сходи-ка, обойди всех. Здесь, у тебя, я, конечно, рискую. Если он засечет, что я тут торчу.
— А!
— Что «а»?
— Ничего.
— Ты никогда не здороваешься, когда я вхожу. Это, между прочим, не очень-то приятно.
— Чего ты пришла?
— Эй-эй! Повежливее, слышишь! — (С мягкой настойчивостью.) — Ты не будешь со мной таким грубияном, как другие, правда? Они думают, что могут меня иметь, как хотят, потому что я не такая образованная, только они забывают, что я здесь такая же хозяйка, как и остальные. Разве не так? — (Мягко, вкрадчиво.) — Да стоит мне сказать лишь словечко Корнейлу, и ты готов. Сказать, что ты сегодня какой-то возбужденный. Или что ты меня пнул. И — бац! — тебя заносят в списочек, и можешь начинать мыть сортиры. Или в списочек на шок. А это тебе тоже не нравится, а? — (Электроды на виски. Ток подают каждую тринадцатую секунду, если они все будут делать по правилам, двадцать вольт через мозг. Потом полминуты конвульсии. Потом сидишь в полном отупении. Десятью минутами позже опять ток: еще больше звереешь, но уже весело. А через полчаса тебя одолевает дикий голод.)
— Нет, Фредин.
— Вот так-то лучше. Здесь темнее, чем во всем здании. Тебе нравится сидеть в темноте? Мне нравится. Но ты точно такой, как Виллетье: как только становится темно, он начинает кричать.
— Я не кричу оттого, что становится темно, Фредин.
— Нет, ты кричишь. Хотя прекрасно знаешь, что это не положено. Сколько раз тебе говорили: будешь кричать, отправишься под душ. А ты все равно кричишь.
— Но Виллетье же не ставят под душ.
Она смеется:
— Взрослый уже. — И вдруг совершенно серьезно: — Я-то понимаю, однако тебе надо быть осторожнее.
Она садится у окна, не пропускающего свет, скорчившись и подобрав колени; запах насыщается темнотой. Она идет к двери, закрывает ее.
— Совсем забыла, голова садовая.
— Я не убегу.
— Не убежишь. Хотя кто тебя знает. А кому дадут по шапке? Фредин. Что бы ни случилось, всегда Фредин виновата.
— Если я убегу, то позвоню по телефону и скажу, что ты здесь ни при чем.
— Вот и славно. — Она гладит меня по руке и наваливается животом на край стола. Потом гладит меня по голове, взъерошивая волосы, в опасной темноте.
— У тебя такие мягкие волосы. Потрогай, какие у меня. Жесткие, правда?
— Да.
— Почему ты смеешься? Что я такого сказала?
— Я не смеюсь.
— Смеешься. Я же чувствую. Ты думаешь, что я не знаю?
Ее палец ползет по уголку моего рта, вдоль моих смеющихся губ.