Человек пятнадцать мужчин стояли на газоне группками по три-четыре человека и разговаривали в ожидании сигнала, и когда учитель с молодой женщиной направились к кухне, все обернулись к ним, и один отделился от толпы, очевидно намереваясь что-то сказать Сандре, но она легонько подтолкнула учителя в спину, и они прошли мимо кухни, где у буфета ссорились две девчонки, прошли по коридору с гравюрами, поднялись по лестнице, потом пошли по винно-красной циновке, миновали бронзовых, в человеческий рост, местных святых и стрелков и вошли в ее комнату. Они оставались там полчаса, и он погружался в забытье, когда она касалась языком его затылка и покусывала его волосы, и вот он, потягиваясь, смотрел, как она одевается, быстро, как юная девушка на пляже, на которую пялятся матросы, и вроде бы у нее нет особого желания что-либо прятать, потому что она видит, как у них перехватывает дыхание от ее бесстыдной красоты.
Внизу курсировали делегаты, человек двадцать, и учитель, представленный Рихардом Хармедамом как доктор Хейрема (доктор права!), пожал руки хорошо одетым господам лет сорока пяти — пятидесяти, у всех было одинаковое отработанное, короткое рукопожатие. Один из них, несколько потрепанный господин со слишком длинными волосами, стал уверять, будто уже встречал доктора Хейрему в 1942 году на собрании в Кестерхейде, учитель не отрицал, и тот перешел к обсуждению странного способа выносить флаги, который он наблюдал там. Все направились в зал, и учитель поплелся следом за Рихардом Хармедамом и Сандрой. Все расселись. Крестьянская девушка, которая обслуживала гостей не поднимая глаз, будто дала клятву не запомнить здесь ни одного лица, подала кофе. Сандра, молил я, не бросай меня в беде. Сандра сидела рядом с учителем, незаметно наблюдая за ним, как и он за ней, и вместе они слушали первого докладчика, мужчину на протезе, зачитывающего статистические данные. Раздались аплодисменты. Началась перекличка, каждый, чье имя называлось, вскакивал с места и выкрикивал: «Здесь». Ни имени Сандры, ни имени доктора Хейремы зачитано не было. Потом курильщики загасили сигареты, и мужчина в очках с толстыми стеклами, доктор (врач) Дитер де Валсейре, произнес надгробное слово, все слушали стоя. Врач, сочно модулируя голосом, сообщил, что все они собрались здесь, в этом месте, где судьбу Фландрии вовсе не считают окончательно решенной и скрепленной семью печатями, и он испытывает гордость, которую должны разделить с ним и другие, ибо никто из посвященных не откололся от их рядов, за исключением Марселя Госсенса, завербованного инструктором в греческую армию, но это блестящая перспектива, и хотя потеря эта печальна, но исполнена вдохновенного смысла. Тон докторского голоса был плаксивый, и это не удивляло учителя, поскольку текст, который тот зачитывал, весьма смахивал на белые стихи. Его внимание переключилось — пошел пассаж о том, кто пожертвовал всем ради того, чтобы все мы могли жить — на вошедшую мефрау Алису Хармедам, тучную пожилую даму с короткими седыми волосами и лиловыми глазами; сначала она присела на стул возле двери, и от учителя ее на две трети закрыли трое прямых как жерди молодцов в солдатском обмундировании, которые стояли при входе на часах, но когда врач сделал паузу, чтобы вытащить из нагрудного кармана какие-то газетные вырезки, она прошелестела между стульями к первому ряду и села рядом с Сандрой на край оставленного для нее стула. Учителя она не узнала. Выдержки из газет, зачитанные врачом Дитером де Валсейре, касались прихода американских танков в Доломиты, и свой короткий эпический репортаж он расцветил упоминаниями Граббе, которого именовал «Он», «Предводитель», «Наш друг» и «Покинувший нас». Докладчик утверждал, что в последний раз Граббе видели у озера Зиндлзее, когда тот с помощью захваченных где-то американских бомб пытался взорвать чемоданы с секретными документами и художественными ценностями, которые были сложены в соляных копях. Когда ему это не удалось, поскольку предательство и трусость всегда берут верх даже среди надежнейших посвященных, он сжег огнеметами несколько картин и скульптур из нашей сокровищницы европейского искусства, которые были отданы ему на сохранение. Захватчики не нашли ничего, кроме пятисот золотых наполеондоров[78] из фонда службы безопасности и (господа благодушно рассмеялись) квитанции, из которой следовало, что все фонды из полицейской и разведывательной службы переданы спасательной команде под руководством майора и капитана. Очкастый закончил свою речь лирическим пассажем: никогда, дескать, не померкнет память о подвиге Граббе, у него впереди великое будущее — и затянул «Прощай, мой брат». Учитель спел вместе со всеми первые четыре строчки, дальше он слов не знал.
Кофе остыл. Учитель — все, тихо бормоча, пили кофе — почувствовал себя весьма уютно в своей оболочке. Едва заметно покачивались выпущенные наружу антенны различных проблем: где, например, мальчик; почему среди двадцати заговорщиков, испытанных бойцов, посвященных, по крайней мере у двенадцати были разного рода увечья; почему в самый разгар их любовной игры Сандра отпрянула и, словно обиженная, села на край постели, уткнувшись подбородком в ключицу, будто кролик, которого пристукнули по затылку, она, казалось, силилась что-то отыскать в своей памяти, но он подумал: «Потом, потом, наконец я живу, на этом собрании почти физически ощутимы вера, надежда и любовь, это удивительно!» Человек, зачитывавший статистические данные, поднял вверх свой протез, сделанный, по-видимому, из никеля и алюминия, и с воодушевлением сообщил, что это — работа, близкая к совершенству, и что, конечно, только немцы способны изготовить такие замечательные шарниры, и что за все годы он не обнаружил ни единого дефекта.
Учитель подал реплику, что иногда за идеал приходится платить пошлину. Человек с протезом согласился с ним целиком и полностью и выпулил очередные статистические сведения: Фонд насчитывает четыре инвалидных коляски, семнадцать протезов рук, восемь — ног, и из года в год заметен неуклонный прогресс. Прежде всего в фармацевтическом отделе.
— Мы в Нидерландах, — сказал учитель, — в том, что касается солидарности и оказания реальной помощи, все еще на очень низком уровне.
Очкастый врач вмешался в разговор и с горечью провозгласил, что настали скверные времена, скоро орды постучатся в двери, и тогда все увидят, какие жертвы мы понесли. Если еще не будет поздно. А пока они по-прежнему пригвождены к позорному столбу. Разве в прошлом году власти не саботировали Европейский бал Фламандского легиона в Генте?
— Не нужно столько горечи, — сказал учитель, — пожалуйста.
Человек на протезе прошептал:
— А подумайте о тех искалеченных так, что этого никто не может увидеть!
— И о детях, — подхватил врач. Он поднял вверх, словно бокал, свою чашку с кофе и, повернувшись в сторону Рихарда Хармедама, произнес — За нашего хозяина!
— Который, вероятно, пострадал больше всех, — сказал учитель, и врач рассказал, как Хармедама посадили в собачью будку у входа в казарму Белой бригады и продержали там неделю, часовые пинали будку ногами, и после этого у Хармедама началось раздвоение сознания («чтобы не использовать специальную медицинскую терминологию»).
— Его брат?
Очкастый кивнул.
— Его брат, близнец, умер в возрасте восьми месяцев. И тогда, после всех событий, снова всплыл.
Пожилой господин, стоявший рядом с Сандрой, улыбнулся им, он знал, о чем они говорили. Его жена ладонями растирала его руку, пытаясь ее согреть. Она оказалась маленькой, круглой, ее волосы были гладко зачесаны назад, как у добропорядочной учительницы, председательствующей на школьном празднике. Лишь лиловые ирисы ее глаз выдавали, что за этой безупречной светскостью скрывается нечто иное. Может, она приняла успокоительные таблетки? Наверняка. Учитель чувствовал, что Алесандра Хармедам ловит его взгляд, сам же он избегал встречаться с нею глазами, ему необходимо было как можно скорее понять, что же разозлило ее, ранило, ввергло в смятение за несколько мгновений до того, как он провалился в сон на небесном ложе с сатиновыми простынями. Приблизился Рихард Хармедам: