— Сей Иван, Антонов сын, Расплюев…
И рыдает Иван Антонович.
— Ваше превосходительство… Ваше… за что же? Ей Богу-с… по долгу службы… об отечестве заботился…
И вдруг ему приходит в голову гениально-расплюевская мысль:
— Учительша! А что, если насчёт благонадёжности?
И он уж смелее говорит:
— Отечество спасал! Подозревал, не укрывается ли важный преступник!
И вдруг Иван Антонович снова хватается за голову:
— Батюшки! Мелю-то что, мелю-то! Ну, какой прокурор мне поверит, что я отечество спасал. А основания-то к подозрению какие же были? Нельзя же, скажут, чёрт знает что делать, — а потом всё на спасение отечества сваливать! А синяки? Тоже из усердия к отечеству?
И новая расплюевская клевета просыпается в расплюевской голове, и снова ему кажется:
— Вывернуся!
— Ваше превосходительство! Ваше… револьвер у неё был! Ей Богу, револьвер! Револьвер, который стреляет. Потому единственно и подверг истязанию чрез Качалу и Шаталу, что сам револьвера боялся. Всякая тварь жить хочет. Что ж, мне на револьвер, что ли, лезть!
И снова ужас охватывает подбадрившегося было Расплюева.
— Что мелю! Что мелю! Да мне всякий прокурор скажет: «Да был найден какой-нибудь револьвер?» Никакого револьвера не было! Кто мне поверит? Кто?
И перед глазами у Ивана Антоновича статья 341 уложения о наказаниях:
И заключительные её слова:
— Ссылка в Сибирь…
Прямо огненными буквами.
— Словно «мани, факел, фарес». Бррр! И напишут же люди такую книгу, в которой ничего утешительного нет! Дединьки мои, дединьки!
И вот настал страшный день.
День суда.
И настал самый страшный момент.
Поднялся прокурор.
Съёжился Расплюев:
— Погиб… Солдаты… Тележка…
Но что это?
Расплюев не верит своим ушам.
Это прокурор говорит?
«Товарищ прокурора г. Шариков просил суд отнестись к подсудимому снисходительно, потому что он действовал в убеждении, что Лавровская действительно мужчина, и под её именем скрывается важный уголовный или даже государственный преступник. Превышение обвиняемым власти не имело, по словам товарища прокурора, важных последствий. Почему представитель обвинения предлагал применить 343 статью вместо 341, под которую было подведено преступление в обвинительном акте».
После такой речи обвинителя, защитнику, присяжному поверенному Ивинскому, только и оставалось сказать. что подсудимый действовал вполне нравственно и законно, что никакого преступления нет, что если б он поступал иначе, — вот было бы преступление!
Защитник это и сказал.
И Расплюев даже ущипнул себя, — не спит ли он? — когда услышал приговор:
— Вычесть шесть месяцев из времени его службы…
— Только?
Нет ещё!
— Гражданский иск Лавровской за сломанную мебель, за изодранное платье — оставить без удовлетворения.
— И это даже?
Когда Расплюев выходил из суда, он встретил Оха.
— Что, брат, прошло наше время? — спросил Ох.
— Нет, брат! Врёшь! Не прошло ещё наше время! — радостно ответил Расплюев. — Не кончились наши «весёлые дни!»
Таково происшествие с «оборотнем» в Тамбовской губернии.
Во всей этой истории, надо сознаться, оборотень-то всё-таки есть.
Оборотень не умирающий, вечно живущий.
И этот оборотень — сам искавший оборотня становой.
Он зовётся Алексеем Михайловичем Крюковским.
Нет. Это не кто иной, как наш старый знакомый — Иван Антонович Расплюев.
Только под другим именем.
Дворянское гнездо
«Сдаётся на лето барская усадьба. Чудное местоположение. Перед усадьбой луг, позади усадьбы поле. Все удобства. Лес. Парк. Роща. Болото. Цветник. Фруктовый сад. Дичь. Коровы. Пруд. Река. Озеро. Ключевая вода. Молоко. Яблоки. Груши. Сливы. Малина. Земляника. Лошади. Клубника. Об условиях узнать там-то».
Объявление в газетах.
14-го апреля.
На дачу в этом году не поедем. Чёрт с ней. Одно беспокойство. Сниму где-нибудь усадьбу — и в деревню. «Деревня летом — рай». Приказал всем в доме читать объявления.
15-го апреля.
Все в доме читают объявления. Объявления даже во сне снятся. Жена сегодня ночью вскочила, глаза дикие: «Муж, — говорит, — лакей, жена прачка. Каков ужас!» И легла. У Коки жарок сделался. Бредит «Мама! — кричит. — Мама! Горничная под няней ищет место!» Мне самому 22 чистых кухарки снились.
16-го апреля.
Нашли! Объявление об отличной усадьбе. Вода, молоко, творог, лошади и клубника. Всё, что требуется. Надо поехать узнать.
17-го апреля.
Ездил. Нанял. Хозяйка оказалась вдова, дворянка. Благородное такое лицо. Одета небогато, но держит себя с достоинством. Вся в чёрном, на голове такая наколочка. На театре так преданную кормилицу Марии Стюарт изображают. Чрезвычайно приятная личность. Сдаёт всю усадьбу, сама в двух комнатах сзади будет жить.
— Привыкла, — говорит, — лето в деревне. С детства.
И на глазах слёзы. Даже трогательно.
— Надеюсь, — говорю, — уживёмся!
— И что вы, — говорит, — милостивый государь! Меня только не обидьте!
Оказывается, она в первый раз ещё только усадьбу сдаёт.
— И не сдала бы, — говорит, — да деньги нужны. Тридцать лет за мужа, за покойника, долги плачу, — никак всех заплатить не могу!
Запивоха, должно быть, был, царство ему небесное! А она — дама благородная. Гораздо приятнее с благородной дамой дело иметь, чем с какой-нибудь дрянью.
Приехал домой, говорю:
— Хозяйка будет у нас почтенная, благородная особа. Радуйтесь!
Все радовались. Кока даже из окна от радости выпрыгнул. Хорошо, что мы живём в первом этаже.
18-го апреля.
Надо ковать железо, пока горячо. Сегодня были у нотариуса, контракт на лето сделали. Деньги пришлось дать все вперёд. Вдова просила. Ей очень нужны. Дал.
— Благодарю вас, — говорит, — каково это на старости-то лет от посторонних людей одолжения получать!
И у самой на глазах слёзы. Фу-у, ты, чёрт! Сам чуть было не прослезился. Так трогательно.
— Усадьба, — говорит, — зато полная чаша!
Это и хорошо. Поедем в полную чашу.
2-го мая.
Приехали в полную чашу. Разбираемся. Вдова приезжает завтра.
3-го мая.
Вдова приехала.
— Устроились? — спрашивает.
— Устроились! — говорим.
— Ну, вот я и рада!
А сама вдруг как разрыдается.
Что это с ней?
4-го мая.
Вдова вчера весь день плакала и сегодня плачет.
5-го, 6-го, 7-го мая.
Вдова всё ещё плачет.
Ходили осведомляться, что с ней.
— Ах! Не обращайте, — говорит, — внимания!
Оно, конечно. Хотя ежели за тоненькой перегородкой целый день ревут, — трудно не обращать внимания.
Сегодня ночью со вдовой были истерические припадки. Хохотала на весь дом.
Жена ходила успокаивать.
— Не обращайте, — кричит, — внимания! Не обращайте внимания! Что вам за забота? Вы заплатили деньги, и наслаждайтесь себе жизнью!
Гм. Насладишься!
8-го мая.
Вдова приходила с извинением.
— Я, — говорит, — вас, кажется, обеспокоила. Пожалуйста, не сердитесь. Это всё нервы. Тяжело, знаете, смотреть, как в дедовском гнезде чужие люди хозяйничают. Непривычка!
И опять в слёзы.
— Думала ли, — говорит, — гадала ли! Сама, словно из милости, в двух комнатках должна жить. В этих, — говорит, — комнатках при матушке покойнице Палашка кривобокая да Аграфена дурочка за Христа ради жили. А при дедушке покойнике Максим-дуралей его, да Афимья-карлица, да старая сука слепая легавая помещались. А теперь я должна жить!
Разливается.
Что ей сказать?
— На всё, — говорю, — сударыня, воля Божья.
— А всё, — говорит, — муж-покойник, не тем будь помянут. Шесть раз я его только и видела. Первый раз на вечере, когда он меня из родительского дома после мазурки увозил. Другой раз после венца с неделю дома прожил, всё ружья чистил. А потом за 20 лет только три раза домой и наезжал, всё с цыганами пропадал. Один раз приехал, по переносице меня ударил, другой раз приехал шёлковую фабрику строить, — а у нас о шёлке-то и помину никакого. Не знаю уж, откуда он хотел его доставать. Именье для этого заложил. А третий раз — пьяный. В четвёртый же раз уж его привезли. — «Вот, — говорит, — Мари, помирать к тебе приехал. Много я перед тобой виноват. Жил далеко, а помирать, всё-таки, к тебе приехал.» Нога у него была переломлена, рука вывихнута, голова чем-то прошиблена и в белой горячке. Ругался так, что ужас. Разве мне приятно?