Женни быстро подняла голову. Конечно, она не смеялась, но усмешка, искажавшая ее лицо, отбрасывала на него отблеск какой-то дьявольской радости; и совершенно новый, бесстыдный огонь, вызывавший представление об обнаженном инстинкте, сверкал в ее голубых глазах. Она протянула руку, схватила Жака за кисть, резко привлекла его к себе и, повернувшись к матери, сказала тоном, который ей хотелось сделать ласковым, но в котором прозвучало торжество и оттенок вызова, почти угрозы.
– Я еще раз нашла его, мама! И навсегда!
Госпожа де Фонтанен с секунду смотрела на нее, потом на него. Она попыталась было улыбнуться, но не смогла. Слабый вздох вырвался из ее груди.
Женни наблюдала за ней. В этом вздохе, на этом материнском лице, дрожащем не только от тревоги, но и от нежности, лице, где она могла бы уже прочитать залог примирения, – ее болезненная подозрительность не захотела увидеть ничего, кроме осуждающей грусти. Это оскорбило ее, глубоко ранило самую сущность ее дочерней любви. Она отстранилась от матери и, порывисто встав, одним движением оказалась возле Жака. Ее воинственная поза, огонь ее взгляда выражали безграничную, слепую, дерзкую, вызывающую гордость.
Жак, напротив, смотрел на г-жу де Фонтанен с ласковой настойчивостью, и если бы он заговорил, то, вероятно, сказал бы: "Я понимаю вас… Но надо понять и нас тоже…"
Госпожа де Фонтанен смущенно взглянула на молодую пару и опустила глаза: видение постели снова встало перед нею…
Наступило молчание.
Затем, повинуясь привычке, она вежливо обратилась к Жаку:
– Что же вы стоите, дети?.. Садитесь…
Жак пододвинул стул Женни и по знаку г-жи де Фонтанен сел слева от ее кресла.
Эти немногие простые слова, казалось, несколько разрядили атмосферу. Как только все уселись в кружок, словно во время визита, температура как будто понизилась, стала ближе к нормальной. Жак почти естественным тоном прервал молчание, обратившись к г-же де Фонтанен с вопросом о подробностях ее обратной поездки.
– Ты, значит, не получила моего последнего письма? – спросила она у Женни.
– Ничего. Ни одного письма. Я ничего не получила от тебя. Кроме открытки. Первой. Той, что ты написала на вокзале в Вене, в понедельник. Она говорила отрывисто, почти не разжимая губ.
– В понедельник? – переспросила г-жа де Фонтанен. Ее веки задрожали от усилия, которое ей понадобилось, чтобы восстановить в памяти последовательность дней. – Но ведь я каждый вечер писала по два письма: одно – тебе, другое – Даниэлю.
При мысли о сыне сердце ее снова сжалось.
– До меня не дошло ни одно, – резко заявила Женни.
– А Даниэль разве не писал тебе?
– Писал… Один раз.
– Где он?
– Он уехал из Люневиля. С тех пор – ничего.
Наступило молчание, которое снова нарушил Жак, испытывавший неловкое чувство:
– А… когда вы выехали из Вены?
Госпоже де Фонтанен оказалось нелегко вспомнить это.
– В четверг, – ответила она наконец. – Да, в четверг утром… Но в Удине мы прибыли только ночью. И только в полдень выехали в Милан.
– А что, в четверг утром в Австрии уже было сообщение об обстреле и оккупации Белграда?
– Не знаю, – призналась она. Находясь в Вене, она была занята исключительно тем, что защищала память своего мужа и совсем не следила за событиями.
"Женни даже не спросила, удалось ли мне уладить наши дела, – подумала она. И, глядя на дочь, вдруг задала себе мучительный вопрос: – Может быть, она немного разочарована тем, что мне удалось вернуться?"
Чтобы сказать что-нибудь, Жак снова начал расспрашивать о настроениях в Вене, о манифестациях, и г-жа де Фонтанен добросовестно старалась подробно отвечать ему, цепляясь, как и он, за эти общие темы, отдалявшие опасное объяснение, ибо в эту минуту все трое думали еще, что "объяснение" неминуемо, неизбежно.
Жак то и дело оборачивался к Женни, как бы приглашая ее принять участие в разговоре. Напрасно. Теперь она даже не делала вида, что слушает. Посадка головы, суровое выражение похудевшего лица, ускользающий и жесткий взгляд, как-то по-особому поднятый подбородок и сжатые губы – все выдавало в ней не только желание остаться в стороне, но даже тайную отчужденность, напряженную, враждебную. Она сидела на краешке стула, не прислоняясь к спинке, все ее тело ныло, нервы были словно обнажены, и она обводила комнату равнодушным взглядом, который время от времени останавливался на матери, словно на какой-то статистке, расположившейся среди почти нереальных декораций. Г-жа де Фонтанен с ее Библией, в этом старом зеленом бархатном кресле, которое всегда ставили боком, чтобы на него лучше падал свет из окна, казалась ей сидящей здесь с незапамятных времен: воспоминание о минувшем, символ (быть может, трогательный, но еще скорее раздражающий) далекого прошлого, которое с каждой минутой тихо отрывалось от нее, прошлого, которое как будто уходило от нее в туман, подобно тому как удаляется от отъезжающего путника группа родных, пришедших проститься с ним. Женни плыла уже к другим берегам; и с сильно бьющимся сердцем, похожая на снимающийся с якоря корабль, чувствовала в себе трепет, вибрацию новой жизни. Если бы Жак в эту минуту схватил ее за руку и сказал: "Идемте, бросьте все это навсегда", – она бы ушла, даже не оглянувшись назад.
Маленькие часы, стоявшие на ночном столике рядом с фотографиями Жерома и Даниэля, начали медленно бить в наступившей тишине.
Жак взглянул на них и, почувствовав внезапное искушение сбежать, наклонился к Женни.
– Одиннадцать часов… Мне надо идти.
Они обменялись быстрым взглядом. Женни утвердительно кивнула головой и сейчас же, не ожидая его, встала.
Госпожа де Фонтанен наблюдала за ними. Ей было особенно тяжело думать, что ее Женни, такая прямая, такая правдивая… Она не узнавала ее! У Женни был уклончивый взгляд, взгляд человека с "нечистой совестью"… Да, несмотря на их уверенный вид, в эту минуту г-жа де Фонтанен подметила у них – у них обоих – что-то неискреннее. С тщеславной, немного смешной торжественностью они смотрели друг на друга, словно два авгура, два посвященных. "Словно два сообщника", – подумала г-жа де Фонтанен. И это было верно: их соединяло упоительное сообщничество их любви, любви, которую они считали безграничной, таинственной, беспримерной, единственной, главное – единственной, любви, в необыкновенную сущность которой не мог проникнуть никто, кроме них.
Ободренный согласием Женни, Жак подошел к г-же де Фонтанен проститься.
Она совсем растерялась от этого слишком поспешного прощания. Неужели они так и оставят ее одну, ничего больше не сказав? Неужели она не заслужила большего доверия?.. Она пыталась убедить себя, пыталась примириться еще и с этим оскорбительным недостатком уважения. Быть может, ей самой следовало вызвать их на откровенность? Теперь было слишком поздно. У нее не хватало мужества. И потом, она чувствовала себя возбужденной от усталости, от пережитого морального потрясения, способной на вспышку раздражения, на несправедливость. Пожалуй, будет даже лучше, если эта первая встреча закончится без объяснений… И тем не менее она не могла уговорить себя не сердиться на Женни, хотя в эту минуту ее меньше возмущала греховная страсть дочери, чем это вызывающее поведение, непонятное, неоправданное, недопустимое. Жака она ни в чем не винила. Напротив, во время этого визита он понравился ей: под его застенчивой почтительностью она почувствовала молчаливое понимание, угадала в нем чистую совесть, внутреннее благородство. К тому же это был друг Даниэля. Она уже готова была, если такова воля божия, полюбить его, как сына.
Она так мало сердилась на него, что, собираясь пожать ему руку, едва не привлекла его к себе, как делала это с Даниэлем, едва не сказала ему: "Нет, мой мальчик, дайте мне поцеловать вас". К несчастью, в эту минуту она подняла глаза на Женни. Молодая девушка стояла, повернувшись к ним, и ее пронизывающий, полный враждебности взгляд, устремленный на мать, казалось, говорил: "Да, я наблюдаю за тобой, я хочу знать, что ты сейчас сделаешь, хочу посмотреть, найдешь ли ты наконец в себе то материнское чувство, которого я жду от тебя с той самой минуты, как ввела сюда Жака!" Тут раздражение, назревавшее в сердце г-жи де Фонтанен, одержало верх: в ней проснулась гордость. Нет, немая угроза не заставит ее сделать то, что она готова была сделать по собственному побуждению!