Он не знал, что сказать, чтобы, не солгав, успокоить ее. Тяжесть событий увеличивалась для него этим беспомощным отчаянием, которое он видел так близко, совсем рядом, и ко всем прочим основаниям бороться за сохранение мира, находившегося под угрозой, у него прибавилось сейчас ребяческое желание избавить Женни от ее тревоги.
– Сядьте, – сказал он. – Не стойте так, с таким несчастным видом… Я не могу этого видеть, дорогая… Еще ничто не потеряно!..
Верить ему – большего она не желала. Чтобы успокоить ее, он улыбнулся. Он с жаром заговорил о полномочиях Мюллера, об упорных надеждах Стефани. Он начал и сам увлекаться своей игрой. Он даже сказал ей с почти искренним воодушевлением:
– Может быть, это даже хорошо, что опасность стала теперь такой очевидной, такой всеобщей. Ведь все зависит сейчас от решительного поворота общественного мнения, который необходимо вызвать!
– Да, – произнесла она, неподвижно глядя перед собой.
Она нервно поднялась с места и пошла поправить штору; движения ее были так порывисты, что шнур остался у нее в руке.
Он подошел к ней, обнял за плечи, прижал к себе.
– Послушайте, успокойтесь, взгляните на меня… Мне здесь так хорошо. Я прихожу сюда немного передохнуть, набраться сил. Вы нужны мне… Мне нужно, чтобы вы верили!
Выражение ее лица сейчас же изменилось, и она храбро улыбнулась.
– Ну вот и отлично! Теперь наденьте шляпу, я поведу вас завтракать.
– Давайте позавтракаем здесь! – предложила она с удивившим его непритворным оживлением. – Это было бы так приятно!.. У меня есть яйца, немного персиков, чай…
Он согласился.
Обрадованная, она побежала зажигать газовую плиту. Жак пошел на кухню за ней. На минуту отвлекшись от своей навязчивой идеи, он смотрел, как она расстилает на столе скатерку, симметрично расставляет приборы, делает в масленке ложкой розочки на масле, суетится с той серьезностью, какую хорошие хозяйки вносят в самые мелкие домашние дела. Как гибки и естественны были все ее движения! Любовь победила ее напряженность, выпустила на волю ту женственную прелесть, которая до сих пор была скована в ней каким-то тайным принуждением.
– Наш первый завтрак, – проговорила она почти торжественно, ставя на стол яичницу.
Они уселись друг против друга, как старые товарищи. Она была весела; он старался быть таким же, но лоб его все-таки хмурился. Она украдкой наблюдала за ним. Он заметил это и улыбнулся.
– Здесь хорошо!
– Да, – сказала она убежденно. – Нам так необходимо теперь быть вместе!
Он опустил глаза. Внезапно он подумал о будущем, и его охватил ужас.
Завтрак продолжался в молчании, и обоим никак не удавалось его нарушить. По временам Жак окидывал девушку долгим нежным взглядом и, не находя слов, чтобы выразить то, что он чувствовал, протягивал руку и клал ее на несколько секунд на руку Женни.
Она страдала, видя его таким молчаливым. За последние дни в ней произошла резкая перемена: впервые в жизни, вопреки своей натуре, вопреки длительной привычке прятаться в свою раковину, ей захотелось иметь возможность говорить о себе. Часы, когда она оставалась одна, были нескончаемым монологом, обращенным к Жаку, монологом, в котором она тщательно анализировала себя перед ним, без снисхождения открывала ему все недостатки своего характера, все свои возможности и их пределы. Ибо ее преследовал страх, что он идеализирует ее и может горько разочароваться, когда узнает ближе.
После того, как в вазе не осталось больше персиков, она заставила Жака сложить свою салфетку и дала ему кольцо Даниэля. Затем взяла его за руку, как, бывало, брала брата, и повела в свою комнату.
Проходя мимо гостиной, дверь в которую была приоткрыта, он заметил рояль, освещенный в этот момент солнечными лучами… Он остановился и сказал, уступая внезапному побуждению:
– Женни, сыграйте мне… знаете… ту вещь… Ту вещь, которую вы играли… когда-то.
– Какую?
Она отлично понимала какую. Но ее охватила дрожь при этом мучительном напоминании об их лете в Мезон-Лаффите.
– О, Жак!.. Только не сегодня…
– Сегодня!
Она отворила дверь, подошла к роялю и покорно начала "Третий этюд" Шопена, напоминавший ему один из самых смятенных, самых безнадежных вечеров его жизни.
Скрестив руки, он стоял в тени позади нее, чтобы она не могла его видеть. Время от времени он смыкал веки, стараясь сдержать слезы, и с изнемогающим от нежности сердцем слушал, как дрожит в тишине эта песнь тоскующего блаженства. После заключительных нот она поднялась с места, выпрямилась, отступила на шаг и, остановившись возле Жака, прижалась к нему.
– Простите меня, – шепнул он незнакомым ей тихим и страдальческим голосом.
– За что? – спросила она с испугом.
– Мы могли быть так счастливы, и так давно уже…
Она вздрогнула и быстро зажала ему рот рукой.
Стеклянная дверь была открыта. Женни мягко увлекла его на балкон. Вершины деревьев бульвара образовывали под ними плотный зеленый ковер, из-под которого время от времени доносились, словно чириканье стаи воробьев, крики невидимых детей. Вдали виднелась зелень Люксембургского сада, покрытая уже тем бронзовым налетом, который предвещает близость осенней ржавчины.
Жак безучастно смотрел на сияющую панораму, раскинувшуюся перед ними. "Мюллер, должно быть, уже выехал из Брюсселя", – подумал он. Он не мог думать ни о чем другом.
Женни, стоявшая подле него, мечтательно прошептала:
– Я знаю каждое дерево… А под этими деревьями знаю каждую скамью, цоколь каждой статуи… В этом саду все мое детство… – Помолчав, она добавила: – Я люблю вспоминать… А вы?
– Нет, – ответил он резко.
Она быстро повернула голову, бросила на него опечаленный взгляд и заметила осуждающим тоном:
– Даниэль тоже.
Он почувствовал, что должен объяснить ей, и сделал над собой усилие.
– Для меня прошлое есть прошлое. Каждый прожитый день падает в черную яму. Мои глаза всегда были устремлены в будущее.
Его слова задели ее больнее, чем она решилась бы признаться: настоящее для нее значило мало, а будущее не значило ничего. Вся ее внутренняя жизнь почти исключительно питалась воспоминаниями.
– Этого не может быть. Вы говорите так, чтобы показаться оригинальным!
– Показаться оригинальным?
– Нет, – сказала она, краснея. – Я не то хотела сказать. – Она на минуту задумалась. – Не испытываете ли вы по временам потребности… обманывать ожидания людей? Разумеется, не для собственного удовольствия. Но, может быть, для того… чтобы легче ускользнуть от них… Нет?
– Как это ускользнуть? – Он подумал и признался: – Да, пожалуй… Для меня и в самом деле невыносимо чувствовать, что у людей есть обо мне сложившееся мнение. Они словно пытаются ограничить мои возможности, наложить запрет на мою мысль. И тогда, да, может быть, мне и случается умышленно сбивать их с толку: просто для того, чтобы избавиться от этого насилия.
Он заметил, что Женни заставила его оглянуться на себя, чего он, конечно, не сделал бы сам, и был ей благодарен за это. Он упрекнул себя за то, что оскорбил ее чувства, рисуясь своим глупым пренебрежением к сентиментальным воспоминаниям. Он крепко прижал ее к себе.
– Я огорчил вас. Как это глупо!.. Но нервы сейчас так напряжены… Вдруг он улыбнулся. – А кроме того, чтобы уменьшить мою вину, давайте скажем, что Женни… чрезмерно чувствительная девочка!
– Да, это правда, – сейчас же согласилась она, – чрезмерно чувствительная! – С минуту она сосредоточенно думала. – Я чувствительная, но тем не менее я вовсе не добрая.
Он улыбнулся.
– Нет. Нет… Я хорошо знаю себя! Я часто поступаю так, что может показаться, будто я добрая, но в действительности это неправда. Просто я подчиняюсь рассудку, силе воли, чувству долга… Я совершенно лишена настоящей доброты – природной, стихийной, бессознательной… Доброта, какая есть, например, у мамы… – Она чуть не добавила: "У вас". Но не сказала этого.