Надо, чтобы все это огромное большинство людей, которые хотят мира, навязало ничтожному меньшинству, заинтересованному в разжигании войны, свою мощную организацию, способную отстаивать мир в будущем. Некую Лигу наций, располагающую в случае необходимости международной полицией и облеченной властью арбитра, способного запретить навсегда применение силы. Пусть правительства устроят плебисцит по этому вопросу; в исходе не приходится сомневаться!
Сегодня утром за столом, конечно, один лишь майор Реймон негодовал против Вильсона и называл его "фанатичным пуританином, совершенно не разбирающимся в европейской действительности". Точь-в-точь Рюмель, тогда, у "Максима", Гуаран дал ему отпор: "Если мир не будет действительным миром, если мы не проникнемся заботой о справедливости, о создании единой Европы, то мир этот, за который миллионы несчастных парней заплатили так дорого, окажется просто очередным договором, пародией на мир и будет неизбежно сметен стремлением к реваншу со стороны побежденных!" – "Знаем мы, чего стоят и как долго существуют Священные союзы", – сказал Реймон. Тут я тоже вмешался в спор, и Реймон ответил мне довольно остроумно (даже очень неглупо, если хорошенько вдуматься, и менее парадоксально, чем кажется на первый взгляд): "Вы, Тибо, всегда были чересчур реалистом и потому так легко поддаетесь обаянию утопий!" (Разобраться в этом.)
Первые капли дождя. Хоть бы гроза принесла нам прохладную ночь!
9 июля, на рассвете.
Плохая ночь. Удушье. Не спал и двух часов и просыпался десятки раз.
Думал о Рашели. Этими жаркими ночами запах ее ожерелья непереносим. И она тоже нелепо погибла на больничной койке. Одна. Все мы, когда наступает конец, одиноки.
Внезапно пришла мысль, что сегодня утром, как и каждое утро, в этот самый час где-то в окопах тысячи несчастных ждут сигнала к атаке. Я цинично силился найти в этом утешение. И не мог. Скорее уж завидовал им (ведь они здоровы и могут на что-то надеяться), чем жалел за то, что им придется выйти из окопа на открытое пространство.
У Киплинга, которого я пытаюсь читать, мне попалось слово "юношеский". Я думаю о Жаке… Юношеский. Этот эпитет так подходил к нему! Он навсегда остался подростком. (Посмотреть в энциклопедии, что составляет характерные черты подростка. У Жака были они все: и пыл, и крайности, и чистота; отвага, и застенчивость, и вкус к абстракциям, и отвращение к полумерам, и обаяние, которое дается тем, кому неведом скептицизм…)
А останься он жив, он был бы и в зрелые годы только состарившимся юношей?
Перечел сегодня ночью мои записи.
Слова Реймона: утопия… Нет. Я всегда остерегался – может быть, даже слишком, – пустых увлечений, иллюзий. Всю жизнь придерживался правила, не помню чьего: "Худшее помрачение рассудка, когда веришь в существование чего-то, лишь потому, что желаешь этого". Нет и нет. Когда Вильсон заявляет: "Мы хотим только одного – чтобы общество очистилось и чтобы в нем стало возможно жить", – против этого мой скептицизм восстает. У меня нет достаточных иллюзий насчет нашей способности совершенствоваться, чтобы верить, будто мир, устроенный руками человека, может быть беспорочным. Но когда тот же Вильсон добавляет: "И чтобы это общество было надежным для миролюбивых наций", – тут я с ним согласен, это не химера. Ведь добилось же общество от индивидуумов отказа самовольно вершить свои дела и согласья подчинять свои споры воле суда. Почему же нельзя помешать правительствам натравливать народы друг на друга, когда возникают какие-нибудь раздоры? Война, по-вашему, закон природы? Но ведь и чума тоже. Вся история человечества есть победоносная борьба против злых сил. Сумели же главные нации Европы шаг за шагом выковать свое национальное единство; почему же этому движению, разрастаясь, не привести к всеевропейскому единству? Новый этап, новый уровень социального инстинкта. "А патриотические чувства?" спросит меня майор Реймон. Но ведь к войне толкает не чувство патриотизма, чувство вполне естественное, а чувство националистическое, чувство благоприобретенное и искусственное. Привязанность к своей родной почве, любовь к местному диалекту, традициям еще не предполагает свирепой враждебности к своему соседу. Пример: Пикардия и Прованс, Бретань и Савойя. В объединенной Европе патриотические чувства будут лишь приметами привязанности к родному углу.
"Химеры". Криком о химерах они, должно быть, надеются подорвать предложения Вильсона. Неприятно, читая газеты, убеждаться в том, что самые благосклонные к американским проектам журналисты называют Вильсона "великим визионером", "пророком будущих времен" и т.д. Вот уж нисколько! Меня как раз поражает в нем здравый смысл. Идеи его простые, новые и в то же время старые, – они вытекают из многих уже делавшихся в истории попыток и опытов. Не сегодня-завтра Европа очутится на великом распутье; либо реорганизация по федеративному принципу, либо возврат к режиму непрерывных войн, до всеобщего полного истощения. Если, вопреки всему, Европа отвергнет разумный мир, предложенный Вильсоном, – в то же время являющийся единственно подлинным, единственно прочным миром, миром окончательного разоружения, – она убедится вскоре (и кто знает, какой ценой!), что снова зашла в тупик и снова обречена на резню. К счастью, это маловероятно.
Вечер.
Ужасный день. Опять отчаяние. Кажется, будто проваливаешься в открытый люк… Я заслуживал лучшей участи. Я заслуживал (самонадеянность?) того "прекрасного будущего", которое сулили мне мои учителя, мои товарищи. И вдруг, на повороте окопа, струя газа… Западня, капкан, поставленный судьбой!..
Три часа. Сильное удушье, не могу спать. Дышу только в сидячем положении; подложил под спину три подушки. Зажег свет, решил принять капли. И пишу.
У меня никогда не было ни времени, ни вкуса (романтического) вести дневник. Жалею об этом. Если бы мог сейчас, сегодня иметь вот здесь, под руками, записанное черным по белому все мое прошлое, начиная с пятнадцатилетнего возраста, я острее ощутил бы, что оно действительно существовало; моя жизнь обрела бы объемность, весомость, реальность очертаний, плоть истории; она не была бы чем-то текучим, бесформенным, как полузабытый сон, при пробуждении неуловимый для сознания. (Точно так же увековечивается ход болезни, отмечаемый кривой температуры.)
Я начал эти записи, чтобы изгнать "призраки". Так я, по крайней мере, думал. В сущности, сотни неясных побуждений: желание отвлечься, повозиться с самим собой, а также спасти хоть какую-то частицу этой жизни, этой индивидуальности, которой скоро не будет и которой я некогда так гордился. Спасти? Для кого? Для чего? Нелепость, ибо у меня не останется времени, досуга, чтобы перечитать эти страницы. Для кого же? Для Малыша! Да, мне стало это ясно только сейчас, в часы бессонницы.
Он прекрасен, этот малыш, он крепок, он тянется, как молодой дубок; все будущее, мое будущее, будущее всего мира в нем! С тех пор как я его увидел, я не переставая думаю о нем, и мысль, что он не сможет думать обо мне, мучает меня. Я останусь для него незнакомцем, он ничего обо мне не узнает, я не оставляю ему ничего, – только несколько фотографий, немного денег и имя "дядя Антуан". Ничего, – мысль, временами просто нестерпимая. Если бы у меня хватило терпения в течение этих месяцев отсрочки вести день за днем эти записи… Быть может, когда-нибудь, маленький Жан-Поль, тебе любопытно будет сыскать мой след, отпечаток меня, последний отпечаток, след шагов человека, который ушел? Тогда "дядя Антуан" станет для тебя не просто именем, карточкой в альбоме. Конечно, этот образ не может быть схож: нет сходства между тем человеком, которым я был некогда, и этим больным, которого сглодал недуг. Однако это будет нечто; все-таки лучше, чем ничего! Цепляюсь за эту надежду.
Слишком устал. Лихорадит. Дежурный санитар заметил, что у меня горит свет. Я попросил у него еще одну подушку. Капли совсем не действуют. Попрошу у Бардо чего-нибудь другого.