Мальчик во сне, не разжимая кулачков, вдруг прикрыл лицо рукой, как будто хотел защититься от их взглядов. Антуан и Женни улыбнулись.
"Да, странно, – думал Антуан, молча отходя от кроватки, – странно, что из всех возможных существований, которые носил в себе Жак, только вот это, только сочетание Жан-Поль и никакое иное, нашло себе воплощение, увидело жизнь…"
– О чем это Даниэль говорил с вами с таким жаром? – спросила Женни, понижая голос.
– О войне. Мы, как одержимые, всегда возвращаемся к этой теме.
Лицо Женни вдруг стало суровым.
– С ним я не говорю на эту тему.
– Почему?
– Он слишком часто высказывает такие мысли, что становится просто стыдно за него. Вычитывает их из националистических газет. При Жаке он не посмел бы!
"Любопытно, какие газеты читает она сама? – подумал Антуан. – "Юманите" в память Жака?.."
Женни быстро подошла к нему.
– Знаете, в тот вечер, когда была объявлена мобилизация (помню, как сейчас, – мы стояли перед зданием парламента, у будки часового), Жак сказал, взяв меня за руку: "Поймите, Женни, отныне будут судить о людях в зависимости от того, принимают они или отвергают идею войны!"
С минуту она помолчала: слова Жака звучали еще в ее ушах. Потом, подавив вздох, она подошла к открытому секретеру красного дерева и жестом пригласила Антуана присесть.
Но он не заметил, он стоял и не отрываясь глядел на портрет брата. Жак сидел вполоборота, с гордо закинутой головой, упершись одной рукой в бедро, но поза, хотя в ней чувствовался вызов, казалась естественной: Жак действительно любил сидеть так. Прядь темно-рыжих волос пересекала лоб. ("С годами у малыша волосы тоже потемнеют", – подумал Антуан.) Сосредоточенный взгляд, горькая складка крупного рта, крепко сжатые челюсти придавали лицу Жака неспокойное, даже свирепое выражение. Фон был недописан.
– Июнь четырнадцатого года, – пояснила Женни. – Это работа одного англичанина, Патерсона; сейчас, говорят, он сражается в рядах большевиков… Ванхеде сохранил портрет и передал его мне в Женеве. Вы знали Ванхеде? Альбинос, друг Жака. Я, кажется, писала вам о нем.
Продолжая вспоминать, Женни начала рассказывать о своем пребывании в Швейцарии (видно было, как она счастлива поговорить с Антуаном обо всем, рассказать ему то, что таила от других). Ванхеде сводил ее в отель "Глобус", показал комнату Жака ("мансарда, выходит прямо на лестницу, без окон…"), посетил с ней кафе "Ландольт", кафе "Локаль", познакомил с семьями оставшихся в живых участников сборищ в "Говорильне"… Таким образом она встретилась со Стефани, бывшим сотрудником Жореса по "Юманите" (с которым Жак познакомил ее еще в Париже). Стефани удалось перебраться в Швейцарию, где он издавал газету "Их великая война". Он был одним из наиболее активных членов группы непримиримых социалистов-интернационалистов…
– Ванхеде возил меня также в Базель, – добавила она задумчиво.
Женни отперла ключом ящик секретера и осторожно, как бесценную реликвию, вынула оттуда пачку исписанных карандашом листков. Прежде чем передать их Антуану, она подержала их минуту на ладони.
Антуан, заинтригованный, взял рукопись, перелистал ее. Почерк Жака…
"И тем не менее мы стоим сегодня лицом к лицу с заряженными винтовками, готовые по первому сигналу бессмысленно убивать друг друга!"
И вдруг он понял. Это те самые последние страницы, которые Жак написал накануне смерти. Листки были смяты, испещрены поправками, залиты типографской краской. Почерк Жака, но неузнаваемый, измененный спешкой и лихорадочным волнением, то размашистый и твердый, то дрожащий, точно буквы были выведены неуверенной рукой ребенка…
"Разве французское государство, разве германское государство имеют право отрывать вас от ваших семей, от вашей работы и распоряжаться вашей жизнью, не считаясь с самыми очевидными вашими интересами, не считаясь с вашей волей, не считаясь с самыми гуманными, с самыми чистыми, с самыми законными вашими инстинктами? Что дало им эту чудовищную власть распоряжаться вашей жизнью и смертью? Ваше неведение. Ваша пассивность!.."
Антуан вопросительно взглянул на Женни.
– Черновик воззвания, – взволнованно шепнула она. – Платнер передал мне его в Базеле. Платнер – книготорговец, которому было поручено отпечатать листовку… Они сохранили рукопись, они мне…
– Кто они?
– Платнер и один молодой немец, по имени Каппель, он тоже знал Жака… Врач… Он очень помог мне при родах… Они показали лачугу, где жил тогда Жак, где он писал это… Возили меня на плато, откуда он улетел на аэроплане…
Рассказывая, Женни вновь переживала те дни, проведенные в пограничном городе, запруженном солдатами, иностранцами, шпионами… Вновь ей представились берега Рейна, и она пыталась описать их Антуану, описать мосты, охраняемые часовыми, старый дом г-жи Штумф, где Жак снимал комнату на чердаке, узенькое окошко, откуда виднелись заваленные углем доки… Поездку на плато вместе с Ванхеде, Платнером и Каппелем в дребезжащем автомобиле Андреева, в том самом, который вез Жака на встречу с Мейнестрелем… В ушах ее до сих пор еще звучал гортанный голос Платнера, дающего объяснения: "Здесь мы взобрались на откос… было темно… Здесь мы легли, ожидая, когда рассветет… Тибо открыл дверцу…"
– Что он делал, О чем он думал во время этого ожидания на плато? вздохнула Женни. – Они говорили, что Жак отошел в сторону… Лег на землю поодаль от других, один… Должно быть, предчувствовал свою смерть. О чем он думал в эти последние мгновения? Я никогда этого не узнаю.
Не отрывая глаз от портрета, Антуан прислушивался к словам Женни и тоже думал об этом ожидании на плато, о прибытии рокового аэроплана – об этой нелепой жертве! Думал о трагической ненужности этого героического поступка и скольких еще… О ненужности почти всякого героизма. Десятки фронтовых эпизодов, столь же высоких, сколь и напрасных, подсказывала ему память. "Почти всегда, – думал он, – в основе такой вот безрассудной храбрости лежит неправильное суждение; иллюзорная вера в некие ценности, которые, быть может, при ближайшем рассмотрении не заслуживают полного самоотречения". Он сам почти возвел в культ, в фетиш человеческую волю и энергию; но, по его природе, ему претил героизм; и четыре года войны только укрепили это чувство. Он не желал принизить значение поступка брата. Жак умер, защищая свои убеждения; он был последователен по отношению к самому себе, не остановился даже перед самопожертвованием. Такой конец мог внушать уважение. Но когда Антуан думал об "идеях" Жака, он всякий раз наталкивался на непреодолимое противоречие: как мог его брат, всеми силами души и рассудка ненавидевший насилие (и разве не доказал он эту глубокую ненависть, когда, не колеблясь, поставил на карту свою жизнь ради и во имя борьбы с насилием, во имя братства, во имя того, чтобы в зародыше убить войну?), – как мог он в течение многих лет бороться за социальную революцию, то есть поддерживать худшее из насилий, насилие принципиальное, сознательное, неумолимое насилие доктринеров? "Вряд ли Жак был столь наивен, – думал он, – вряд ли мог он строить себе иллюзии относительно человеческой натуры и верить, что всеобщая революция, на которую он так надеялся, совершится без кровавой несправедливости, без неисчислимых искупительных жертв".
Он отвел вопрошающий взгляд от загадочного лица на портрете и посмотрел на Женни. Она продолжала рассказывать, и чудесное внутреннее волнение преобразило ее.
"Впрочем, – думал он, – я сам не совершил ничего, что давало бы мне право судить тех, кто ради своей веры идет на самые крайние действия… Тех, кто мужественно пытался совершить невозможное".
– Вот что больше всего мучит меня, – продолжала Женни, помолчав немного, – ведь он не знал, что у нас будет ребенок. – Не переставая говорить, она собрала листки, спрятала их в ящик. Потом снова помолчала. И, как бы продолжая думать вслух (Антуан был бесконечно ей благодарен за эту простоту и доверие): – Знаете, я счастлива, что маленький родился в Базеле, там, где провел последние дни его отец, там, где он, без сомнения, пережил самые полные часы своей жизни…