Эвери пошел прочь от серебристо-серого зеркала лужи. Он шел и слушал, как его ноги хлюпают по пропитанной влагой земле. Он бездумно смотрел на обнаженные вытянувшиеся деревья, на хмурую пустоту Кенсингтон-Гарденс. Издалека слабо доносился шум воскресного Лондона; но февраль, казалось, окутал весь парк мягким влажным безмолвием. Медленно и терпеливо догорал печальный свет дня, и казалось, что Кенсингтон-Гарденс самое безлюдное и заброшенное место на свете.
Беспокойство и тревога Эвери объяснялись очень просто. Он выздоравливал после гриппа. Унылый пейзаж только усиливал его и без того угнетенное состояние. Пожалуй, ему надо было остаться дома — смотреть телевизор, читать или хотя бы просто бессмысленно скользить глазами по привычному узору обоев. Но после недельного заточения в своей двухкомнатной квартире, после сотни бессонных часов пребывания наедине с мучительными воспоминаниями, ему казалось, что все что угодно было бы лучше, чем неведомые голоса и никогда не высказанные обвинения.
В свои тридцать пять лет Ричард Эвери был неудачником. Не просто неудачником, а неудачником-профессионалом. Он сделал это своим главным занятием. А пятнадцать лет назад он вполне мог стать художником.
Не обязательно выдающимся, но во всяком случае одним из тех, кто мажет холст красками, будто действительно понимает, что делает.
Но тогда, пятнадцать лет назад, он был молод и по уши влюблен. Ее звали Кристина. У нее были каштановые волосы, карие глаза, большой чувственный рот и упругая грудь — красивая и соблазнительно невинная. А еще у нее была лейкемия и склонность радостно прожить отпущенное ей время. Но самой сутью ее натуры была нежность. Она любила Эвери и жалела его. Его, а не себя. Такая вот штука. Она знала, что он нуждается в нежности, бесконечно нуждается в нежности.
Они прожили вместе чуть больше года (теперь, по прошествии многих лет, это время казалось Эвери романтической идиллией), и он много раз писал ее. Он писал ее одетой, обнаженной, на пленэре, дома и даже в постели. Ему хотелось запечатлеть на холсте все, что он знал о ней, потому что времени оставалось слишком мало.
И все-таки главное — ее нежность — он выразить не смог. Нежность, слишком огромную для холста, слишком яркую для обыкновенных красок.
Она была не вечна. Она угасала вместе с Кристиной. И когда все кончилось, у Эвери не осталось ничего, кроме разочарования, страха и невыразимого одиночества, как у брошенного ребенка. Все это время он не отходил от нее. Он видел, как ее личность растворяется в море разрушения и как маленькое любимое тело неотвратимо превращается в жалкие обломки, которые прибой безжалостно и равнодушно выбросит на берег.
Потом Эвери долго и тяжело болел. Это было и понятно, и неизбежно. Но когда он оправился, оказалось, что он не в состоянии без дрожи взять в руки кисть, и он понял, что никогда больше не будет писать. Если б он был великим художником, ничто не остановило бы его — даже смерть сотни Кристин. Отсюда следовал неопровержимый вывод — он неудачник.
Оставалось лишь найти удобную нору, заползти в нее и ждать, пока время и смерть сделают свое дело. Одно он решил твердо — избегать любых привязанностей. Его первый опыт должен остаться последним. Он страшился пережить такое еще раз — не упоение любви, а страх и ужас потери.
Он притерпелся к бесцельно проходящей жизни, обучал живописи детей, чьи представления о культуре определялись киноафишами и рекламой дезодорантов, чьи боги обитали в черных дисках, бесконечно и бессмысленно повторяющих их дикие вопли, вызывающие дурноту и нервное расстройство, чьи жизненные ценности выражались в платежных чеках, скоростных автомобилях, наркотическом кайфе и балдежных загородных поездках. Он притерпелся к тупому, безнадежному, однообразному существованию и заботился лишь о том, как убить время в свободные вечера.
Он не жил прошлым. Он не жил и настоящим и ничего не ждал от будущего. Время от времени он помышлял о самоубийстве, но ни разу не решился исполнить свое намерение.
И вот теперь, когда он стоял в одиночестве в Кенсингтон-Гарденс и поздний февральский вечер окутал его пеленой, полной ожидания, в нем вдруг шевельнулась надежда: может быть, эта бессмысленная жизнь длится уже достаточно долго, и, может быть, что-нибудь произойдет.
Но, к сожалению, он знал, что ничего не случится. Просто ему не хотелось возвращаться в свою мрачную двухкомнатную конуру, и он, как уже бывало, просто старался как-то оттянуть время. Через некоторое время он будет вполне здоров (во всяком случае физически), чтобы снова забыться в привычной бессмысленной работе.
И вот тут, когда Эвери, погруженный в свои мысли, повернулся и медленно побрел обратно по мокрой, пожухлой, примороженной траве, он вдруг увидел кристаллы.
Они лежали на траве — крошечные, белые, блестящие. Сначала Эвери подумал, что это льдинки или иней. Но льдинки и иней не сияют, словно кристаллы холодного пламени.
Внезапно он понял, что в жизни не видел ничего прекраснее. Он наклонился и тронул их пальцами. И вдруг в мгновение ока все исчезло. Все, кроме темноты и беспамятства. Так в какую-то долю секунды разрушился мир Ричарда Эвери.
ГЛАВА 2
Через некоторое время — может быть, прошли минуты, а может быть, и годы — сознание стало понемногу возвращаться к Эвери, и он понял, что спит. Неясные образы смутно мерцали, словно отражения на темной водной глади.
Он видел звезды. Он действительно видел звезды. Водовороты звезд — ярких, сверкающих, холодных — в пенистом великолепии гигантских туманностей. Его медленно влекло по темной реке пространства. Его влекло в бездонные глубины космоса; крохотные островки вселенных — невообразимые светящиеся пылевые шары — проносились мимо в ледяных стремнинах мирозданья.
Он ощущал страшный холод — холод не физический, а духовный. Его полудремлющий разум отвергал это внушающее ужас великолепие, жадно пытаясь понять, что происходит. Он двигался к какому-то солнцу; это солнце давало жизнь планетам. Он увидел одну из планет — с белыми и голубыми облаками, зелеными океанами, красными, бурыми, желтыми островами.
— Это дом, — прозвучал голос. — Это сад. Это мир, в котором ты будешь жить, взрослеть, учиться. Это мир, где ты узнаешь достаточно, но не слишком много. Это — жизнь. И все это — твое.
Голос звучал проникновенно и нежно, но Эвери испугался. Казалось, этот голос шел к нему сквозь непостижимые тоннели вечности. Этот нежный шелест оглушал, а слова, такие ласковые, звучали как приговор за неведомое преступление.
Эвери испугался. Страх, словно кислота, прожег его сумеречное сознание, и он проснулся. Мучительное пробуждение…
Эвери обнаружил, что лежит на кровати. В комнате с металлическими стенами. Без единого окна. Потолок светился. Приятное спокойное освещение.
Наверное, это больница. Он потерял сознание в Кенсингтон-Гарденс, и его отвезли в больницу. Но больница с металлическими стенами…
Он резко сел, в ушах у него зазвенело, а перед глазами поплыли крути. Эвери терпеливо ждал, пока это пройдет, и пытался собраться с мыслями.
Он поискал дверь.
Двери не было.
Он поискал кнопку звонка.
Звонка не было.
Он искал спасения.
Спасения не было.
Его заперли в металлической комнате, как зверя в клетке. Кто-то посадил его сюда. Кто?
В нем всколыхнулся ужас, но он справился, с ним. Ужас охватил его снова, и он опять заставил себя успокоиться.
Может, с ним случился нервный припадок, и эта больница — что-то вроде сумасшедшего дома? А может, ему только кажется, что он проснулся, а на самом деле он все еще спит. И это сон, такой же фантастический, как те картины космоса, что проносились в его подсознании.
У него появилась идея. Абсурдная, но все-таки идея. Эвери ущипнул себя за руку и почувствовал боль. Он ущипнул сильнее — боль стала сильнее. Однако это его не успокоило — ведь иллюзию боли можно испытать и во сне.
Тогда он решил действовать так, чтобы это годилось и для сна, и для реальности. Если он все еще спит, ничто не мешает ему по мере возможности исследовать обстановку. А если нет, тогда такое исследование просто необходимо.