Вот так, пожалуй, и попробовать. Что касается военной науки, то она потом сама собой приспособится, ибо против умного, да еще приносящего победу, никакая наука возражать не станет.
Сложность состояла в том, что солидной обстоятельной подготовки к началу штурма Вахромеев как командир полка провести просто не мог. Все три батальона — вот они, внизу, на маленьком пятачке в полквартала, все роты и взводы задействованы — ведут с утра бой в домах, на этажах, чердаках и в подвалах. Тут у них и исходный рубеж и рубеж предстоящей атаки. Перегруппировка сейчас, когда по всей улице наши вцепились в немцев и, наоборот, немцы вцепились в наших, попросту невозможна — попробуй оторваться!
Рекогносцировка с комбатами — на вечер. А пока начинать надо было с резервной роты старшего лейтенанта Бурнашова.
Комроты Бурнашов по вызову прибыл через час. Доложил, держа на плече заряженную трубу фаустпатрона.
— Товарищ подполковник! Личный состав роты в течение дня полностью освоил боевое применение вражеского трофейного оружия системы «фаустпатрон».
— Сколько у тебя в строю фаустников? — усмехаясь спросил Вахромеев.
— Шестьдесят пять! Не считая шестьдесят шестого. Но это на ваше личное усмотрение.
— Чего, чего? — не понял, переспросил подполковник.
— Да я насчет Прокопьева, вашего ординарца… — замялся Бурнашов. — Вы его ко мне послали, а он, значит, того… Попросил стрельнуть пару раз. И знаете, товарищ командир, метко бьет, шельмец. Оба раза рубанул прямо в танк. Ну там у нас трофейный «тигр». Для обучения, вы знаете.
— Метко бьет, говоришь? Вот я ему всыплю еще более метко, чтобы не болтался попусту и вовремя выполнял приказ. Кстати, где он?
— Он на третьем этаже, в штабе. Приволок пятерку фаустов, сгружает. Говорит, для охраны командования сгодятся. По-моему, резон есть.
— Сколько у тебя фаустснарядов? Ну в том складе?
— Много, товарищ командир. Я насчитал три тысячи штук, а дальше по стеллажам не пошел. Боюсь, как бы не было минировано. Сейчас в склад саперы спустились, проверят, тогда произведем полную инвентаризацию.
— Правильно, Бурнашов. Все снаряды взять на строгий учет. Фаустпатрон — штука очень полезная, особенно в городском бою. Стену дома проламывает?
— Не всякую, но берет. Примерно в полметра. Хотите, я с балкона по тому дому шурану? Думаю, возьмет.
— Не надо! — поморщился Вахромеев (напустит тут пороховой вони — не продохнешь!). — Клади свою бандуру в угол и иди сюда. К стереотрубе.
Бурнашов долго, сопя от усердия, разглядывал в стереотрубу центральный аэропорт. Крутил рифленый маховичок, раздвигал-сдвигал рожки, что-то пришептывая.
— А ведь они, язви их в душу, летают, Фомич! Вон, я вижу, моторы греют в подземном ангаре. Как стемнеет, полетят наверняка.
— Полетят, — подтвердил Вахромеев. — Они и в прошлую ночь летали. И прилетали, и улетали. Но сегодняшняя ночь будет для них последней.
— Будем брать?
— Будем. И во что бы то ни стало. Но грамотно, умно, согласно военной науке. Как говорится, образцовым порядком.
— Да… — Бурнашов поднял голову от стереотрубы, сдвинул каску на затылок. — Восторгаюсь я на нас с тобой, Николай Фомич! Ведь подумай только, куда мы, черемшанские мужики, притопали?! В саму что ни есть Европу, прямо на полати к этому придурку Адольфу. А почему? Потому, как я понимаю, мы есть сила народная, неостановимая…
— Но-но! — строго одернул Вахромеев. — Ты давай-ка, Бурнашов, не петушись, не кукарекай! Помни, как у нас говорят: «Была сила, когда мать… носила». Вот так, земляк. Сила есть, ума не надо. А нам с тобой сегодня ум нужен — этим надо брать врага. Думай, соображай, Бурнашов. Ночью твоих фаустников брошу первыми. Смотри и угадывай: куда? А потом посоветуемся.
На пороге в проеме разорванной взрывом двери появился Афоня Прокопьев с чайником в руке. Вахромеев взглянул на часы: тринадцать ноль-ноль — время заведенного чаепития (если позволяла обстановка).
Ординарец смахнул с дубового стола штукатурку, постелил газету, поставил кружки с горячим душистым чаем. Вахромеев с Бурнашовым прервались, присели к столу, а Прокопьев все не уходил, торчал у порога, чего-то мялся.
— Может, чаю выпьешь? — удивленно спросил Вахромеев. — Наливай и садись, кружка вон есть.
— Да я вам погоны новые изготовил, товарищ подполковник… — явно мямлил Афоня. — По две звездочки теперь, как положено.
— Изготовил — спасибо. Молодец! Давай их сюда. — Вахромеев, не разглядывая, сунул погоны в карман, решив сменить их потом, как-нибудь на досуге — все равно под ватником не видно. Обернулся: Афоня все еще торчал в комнате. И делал какие-то знаки Бурнашову. — Да что у вас такое, черт подери? Сговариваетесь, что ли? В чем дело, Прокопьев?
— Это вот… извините, товарищ подполковник… — лепетал ординарец, краснея. (Вахромеев нахмурился, с неудовольствием узнав в своем бравом ординарце прежнего недотепу — Афоню.) — Мы давеча с Василием Яковлевичем посоветовались и ходатайствуем…
— Ты брось, Прокопьев! Ты не плети! — сердито вмешался Бурнашов. — Мы посоветовались, а ходатайствуешь ты. А я поддерживаю. Ну давай ходатайствуй, не бренчи коленками-то!
Видно, это подействовало, потому что Афоня мигом выпрямился, четко бросил руку к пилотке. Выпалил одним махом:
— Товарищ командир полка! Прошу откомандировать меня в стрелковую роту старшего лейтенанта Бурнашова на должность рядового-автоматчика. С уважением к вам — ефрейтор Прокопьев!
— Вот правильно! — хохотнул Бурнашов. — Орел! А то начал тут заикаться.
Вахромеев посмотрел по очереди на обоих: не шутят ли, не разыгрывают? И сердито стукнул по столу кружкой:
— Молчать! Ишь развеселились! Вы что, спятили? А ты, Прокопьев, шагом марш на свое место! Все твои ходатайства буду рассматривать после войны. Разговор закончен.
После ухода Прокопьева Вахромеев закурил и укоризненно сказал Бурнашову:
— А тебе ведь сорок уже стукнуло! Он-то еще пацан, а ты, старый дурак, чего выдумываешь? Ведь он один из всех Прокопьевых уцелел. У погибших братьев его по пятеро детей осталось. Кто им помогать-то станет? Соображаешь?
Бурнашов поскреб рыжую шевелюру, несогласно хмыкнул:
— Нет, не правый ты тут, Николай Фомич!.. Никак не правый. Парень крылья почуял, а ты его за хвост держишь. Вспомни, как под Выселками под трибунал хотели его отдать за трусость? А теперь что же, сам за свою спину прячешь? Не сходится у тебя, Фомич, как есть не сходится…
Слова эти до самого вечера не выходили из головы Вахромеева. Тщетно пытался он забыть, отмахнуться от горького, но справедливого укора, настырно звучавшего в них. Что бы ни делал — а дел перед ночным штурмом было невпроворот: архисрочных, сверхсложных, запутанных и важных до чрезвычайности, — но бледное, смятенное лицо Афоньки Прокопьева с капелькой пота над дрожащей губой все время маячило перед глазами.
«Вишь ты, и этот захотел «решительно врубиться»… Ну а если не уцелеет? Ведь ночная атака, да еще в таком адовом уличном пекле, где все кругом горит, взрывается, рушится, — это же заведомая смертная преисподняя для неопытного молодого солдата. Тут и матерому ветерану впору растеряться: ни хрена не видно! Только сверкают глаза да огненно и хлестко мельтешат автоматные трассы».
Нет, Вахромеев просто не мог представить себе трагической концовки, никак не мог! И дело тут было не в многочисленных Афонькиных племянниках-малолетках, а совсем в другом: Вахромеев за эти полтора года настолько привык к пухлогубому земляку-ординарцу, что просто не мыслил его отсутствия подле себя. Он все помнил: как выхаживал Афоню в сорок третьем под Харьковом, когда тот — молчаливый, тщедушный, с угасшим взглядом, будто вытянутый из проруби ягненок, — медленно и трудно оттаивал, как менялась его походка и постепенно в синих лазах пробивался несмелый живой огонек, как смущенно просил он бритву для первого в жизни бритья. Вахромеев все это помнил.
Афонин образ был непостижимым каким-то чувством связан с Черемшой, с таежными далями, с бревенчатыми стенами кержацких изб и дымным уютом охотничьих заимок… А главное — он постоянно и живо напоминал Вахромееву об Ефросинье… Со стороны это, может быть, и выглядело странным: между ними — между курносым тихоней Прокопьевым и ясноглазой стремительной Ефросиньей — не было ничего общего. И все-таки они всегда стояли рядом в душе Вахромеева, иногда ему казалось, что и сам-то Афоня существует на свете потому, что есть Ефросинья с Вахромеевым, и что все трое они — единое живое звено, очень хрупкое, держащееся только на наитии…