До самого обеда просидела на скамейке в госпитальном саду. Настроение — хоть вешайся… Хорошо ему рассуждать: «Поезжай в свою Сибирь…». А что она там будет делать, когда дело, ради которого жила, воевала, недосыпала, горела и разбивалась, залечивала раны, брошено на полдороге. Когда окажутся брошенными боевые товарищи — живые и погибшие, когда брошенной и, может быть, навсегда оборванной и потерянной станет единственная нить, скреплявшая прошлое, настоящее и возможное будущее, — Колина любовь…
Куда она поедет, зачем и ради чего?
Уехать, смириться, быть списанной — значит навсегда отказаться от неба, от мечты, голубые стежки к которой были проторены еще таежной юностью.
Именно в этом крылось главное. Больше, чем горечь — беда…
Ефросинья в раздумье глядела на синеющие вдали горы, уже испятнанные пастельными красками осени, на синий провал парковой аллеи, где желтыми бабочками мельтешили опавшие кленовые листья, и вдруг средь этой пестроты, средь янтарно-солнечного листопада увидела самое себя — давнюю полузабытую девочку-подростка, худенькую, глазастую и длинноногую «попрыгушку», наивно представлявшую мир уютным и тенистым, вот как эта аллея.
Только странно: «попрыгушка» почему-то была в белом медицинском халате и в кирзовых солдатских сапогах. Она что-то кричала, махала рукой, и, словно очнувшись, Ефросинья узнала в ней дежурную медсестру Тоню. Ту самую кареглазую «гуцулочку», которая когда-то принесла в палату фронтовую газету с портретом Ефросиньи.
— Товарищ старшина! Я ж вас шукаю! Швыдче ходить до палаты. Гости чекають!
— Какие гости? — удивилась Ефросинья.
— Ой, таки симпатични, цикави! Полковник — герой, а с ним сержант. Зараз у вас в палате. Ходим!
В палате Ефросиньи сидел и дымил в раскрытое окно командир авиаполка полковник Дагоев. Справа у стены сержант-ординарец деловито развешивал на спинку стула какое-то обмундирование.
Увидав входящую Ефросинью, Дагоев щелчком выбросил папиросу в окно и сказал сержанту:
— Якимов! Пойди-ка погуляй в коридоре. Да на машину взгляни — как бы бензин не слили.
Затем широко раскинул руки навстречу Ефросинье:
— Ай, молодец Просэкова! Живая, совсем живая! А мы, понимаешь, тебя чуть было не того… Нэ туда записали. А постриглась зачэм? Нэ красиво. Как малчишка.
— Ничего, отрастут. Опять коса будет, — сказала Ефросинья, села на кровать и не выдержала, расплакалась.
— Вах, нэ хорошо, очень нэ хорошо… — укоризненно сказал полковник. — Я ей, понимаешь, коньяк привез, форму новую привез — вон гляди, как Саша Якимов отгладил! Очень старался парень.
— А!.. — отрешенно махнула Ефросинья. — Это теперь все равно что зайцу балалайка…
Поблескивая новенькой Золотой Звездой, полковник прошелся, сел рядом, шумно и как-то по-особенному выразительно вздохнул, медленно, чуть покачивая головой:
— Знаю, Просэкова, твою беду… Знаю. Говорил я с этими, как их там… докторами. Но ты не унывай. Беда — это когда человек один, а когда много друзей — получается только маленькая неприятность. У тебя, Просэкова, целый полк друзей. И каких?! Крылатых! Слушай, давай сделаем маленькую неприятность аксакалу-профессору и оставим ему бутылку коньяку. Чтобы не обижался. Как ты на это смотришь?
Ефросинья ничего не поняла, а Дагоев уже кинулся к окну, навалился на подоконник и заглянул вниз.
— Очень хорошо — совсем низко! Ты из окна вылезти сможешь, Просэкова? Нет, прыгать не надо, там тебя примет Саша Якимов! Значит, полный порядок! Сегодня в семь ноль-ноль мы тебя ждем, машина будет в переулке. По газам и поехали.
— Какая машина? Куда поехали?!
— Как это куда? Ты что, стала плохо соображать, Просэкова?! Конечно, в полк поедем. Они думают, что Муса Дагоев такой лопух, что отдаст им на съедение своего лучшего летчика. Дэ-мо-би-ли-зу-ем, ты понимаешь, они говорят. Никогда! Мы еще повоюем, Просэкова! Слово старого летуна!
— А документы? — усомнилась Ефросинья.
— Какие такие документы?! Ты что, сюда с документами пришла? Все твои документы дома, в полку. Мы там сами разберемся, кто годен, а кто вообще никуда не годен. Идем на таран, Просэкова, тебе понятно?
— Так точно!
Так Ефросинья сбежала из львовского госпиталя.
А в полку произошло много перемен, начиная с того, что дагоевский разведывательно-бомбардировочный авиаполк еще с лета передан был в другое подчинение — 4-го Украинского фронта.
Теперь вместо разведывательного звена легкомоторных По-2 в полку была создана эскадрилья, сплошь сформированная из молодых ребят — сержантов-выпускников Павлодарской авиашколы. Занимались они не столько воздушной разведкой, сколько снабженческими операциями: каждую ночь, невзирая на погоду, летели на юг через Карпатские перевалы, везли оружие, взрывчатку, медикаменты в Словакию, где в тяжелейших, неравных и кровопролитных боях уже догорало пламя словацкого народного восстания.
На другой день по прибытии в полк Ефросинья Просекова была назначена на нелетную должность адъютанта начальника штаба этой самой эскадрильи. Дел оказалось немного, тем более что под рукой постоянно был технический состав, а летчиков она видела только на старте перед ночными вылетами — днем, как правило, они отсыпались. Даже не успела по-настоящему познакомиться с командиром эскадрильи капитаном Мухиным: он не вернулся с очередного задания.
Парни-летчики относились к ней снисходительно, меж собой называя «тетей Фросей», видимо, за то, что она ревностно следила за бытовыми, снабженческими нуждами, выколачивая для эскадрильи все положенное по нормам довольствия и даже не положенное. А через месяц, когда ей разрешили наконец летать, Ефросинья стала водить авиазвено к партизанам в Бескиды. Научила своих «мальчиков» кое-чему из секретов ночного пилотирования, и мнение о ней у летчиков резко переменилось. Они сразу признали в ней опытного беспощадно-строгого инструктора, каким, собственно, она и была в довоенном аэроклубе.
В январе уже в Словакии Ефросинье присвоили звание лейтенанта, а через десять дней чуть было не разжаловали «за попытку дезертирства». Прибывший в полк полковник из вышестоящего штаба, расследуя чрезвычайное «дело о побеге из госпиталя Е. С. Просековой», крепко поругался с Дагоевым, а потом вызвал «на ковер» Ефросинью. Увидев ее три ордена Славы, удивленно спросил:
— Это как же вы умудрились, лейтенант? Ведь, согласно положению, орденами Славы награждаются только лица из числа рядового и сержантского состава?
— А я и была из этого состава.
— Но вы же совершили побег из госпиталя?! По законам военного времени вас следует сурово наказать. Вплоть до разжалования в рядовые!
— Ну что ж, разжалуйте, — сказала Ефросинья. — Тогда и с орденами все будет соответствовать.
Суровый полковник подумал, поморщился, почесав в затылке, наконец махнул рукой:
— Ладно, идите…
И уехал. В приказе, который был вскоре спущен сверху, Ефросинье объявлялся строгий выговор с предупреждением о недопущении в дальнейшем подобных проступков, роняющих честь и достоинство офицера. Что касается Дагоева, то ему тоже не удалось избежать взыскания, — правда, в полку никто не знал, каким оно было — этот параграф приказа доводился только до руководящего состава.
Строгий выговор Ефросинье официально объявили на офицерском совещании полка. Зачитав приказ, Дагоев от себя добавил:
— Делай выводы, Просэкова! Чтобы впредь в госпиталь нэ попадать, чтобы шальные пули нэ хватать, надо летать грамотно, осмотрительно. А ты, я знаю, любишь напролом. Ухарство это. И ребята-сержанты твои тоже очертя голову в пекло лезут — надо или нэ надо. Смотри у меня, Просэкова! И потом, соображай: ведь война уже кончается.
Ефросинья, стоя, почтительно выслушала нотацию, хотя в душе-то понимала: не подходит для летчика подобная рассудочная «лесенка». Будешь осторожным — пули не схватишь, а не ранят — значит, в госпиталь не попадешь. А не попадешь, стало быть, и не сбежишь оттуда.
Уж куда лучше: зачехлить вовсе машину да в землянке чаи крутые, горячие гонять. А еще «разумнее» — дома на печке сидеть, веники березовые, грибы сушеные нюхать…