Пленная, конечно, поняла смысл разговора: негодующе отвела взгляд в сторону. А дрожать не перестала, очевидно, накупалась она основательно в ледяной воде.
Вахромеев припомнил кое-какие немецкие слова, которые волей-неволей пришлось запомнить за месяцы последнего наступления. Жестом показал в сторону стола:
— Немен зи пляц, фрейлейн[44]. — Потом обернулся к ординарцу Прокопьеву: — Ну-ка быстренько сваргань кружку горячего чая! А то она зубами клацает.
Что-то долго не появлялся капитан Соменко… Летчица села на лавку к столу, Вахромеев — напротив. Он смотрел на пленную, а она смотрела на придвинутую парившую кружку с чаем. Смотрела брезгливо, с нескрываемым отвращением, как будто перед ней поставили бурду. А ведь это был настоящий сибирский чай — янтарно-бурый, крепко настоянный на кирпичной заварке. И не на какой-нибудь, а на фирменной, Иркутской чаеразвесочной фабрики, еще довоенной выделки! Этим кирпичным чаем Афоня Прокопьев запасся в прошлом году подо Львовом — специально для командира. Целый вещмешок нагрузил из попавшегося на пути трофейного продовольственного эшелона. А ей, видите ли, не нравится…
И все-таки Вахромеев не злился на пленную, наоборот, чем больше глядел, тем большую испытывал жалость. Нет, не ее он, пожалуй, жалел, не взъерошенную, насмерть перепуганную, готовую разрыдаться молодую женщину, которую жестокая прихоть войны вдруг швырнула с неба наземь, прямо на окопы скуластых, пропахших порохом «азиатов-варваров» (какими она конечно же представляет русских солдат).
Вахромеев жалел в ней летчицу, потому что именно это (кожаный шлем, летный комбинезон, легкие сапоги на «молниях») напомнило ему сейчас Ефросинью. И еще запах: острый — бензина, перемешанный с ароматом то ли духов, то ли женских волос, то ли новенькой хромовой кожи (может быть, именно так пахнет небо?). Вот такой же запах он запомнил, когда в прошлом году в июле под Жешувом нес на руках вдоль опушки разбившуюся Ефросинью. И такой же гарью пахло от ее комбинезона и сзади от огромного костра только что взорвавшегося самолета.
Вчера исполнилось ровно восемь месяцев с того дня, когда он отправил ее, впавшую в беспамятство, в тыловой госпиталь. Восемь месяцев полного неведения. Что с ней произошло дальше, выжила ли она — этого он до сих пор не знал.
Может быть, встреча с пленной немецкой летчицей — горькое напоминание о судьбе Ефросиньи?
Прибыл наконец капитан Соменко. За толстыми стеклами очков красные невыспавшиеся глаза — помначштаба опять просидел почти всю ночь над срочными оперативными документами, и Вахромеев знал это. Так ведь нельзя было не будить — переводить-то в полку больше некому.
Капитан попросил себе чаю, недовольно дуя в кружку, сказал:
— Надо бы протокол допроса вести, товарищ командир. Может, старшего писаря пригласить?
— Обойдемся без протокола, — сказал Вахромеев. Что ценного может сообщить прилетевшая откуда-то издалека летчица, и вообще, какой прок от ее показаний для них, для стрелкового полка? Все это сомнительно. Да и сам допрос ради формальности только.
— Положено вести протокол…
— Я сказал: обойдемся…
— Слушаюсь!
Прихлебывая чай, капитал стал задавать стандартные, обычные в таких случаях вопросы: имя, фамилия, воинское звание, военная часть и т. д. Однако никаких ответов не последовало: пленная молчала, продолжая исподлобья злобно и затравленно глядеть в угол блиндажа.
— Молчит… — Капитан отвернулся от пленной, недовольно развел руками: привели какую-то желчную буку, которая строит из себя фюрершу. Стоит ли на нее тратить время? Отправить к чертовой матери в тыл, да и весь разговор. Там с ней разберутся.
— Нет, ты все-таки скажи ей, дурехе, что пыжится она зря. Напрасно, — настаивал Вахромеев. — Скажи, что через неделю от их рейха полетят дух и перья и всем им, нацистам, будет капут. Зачем, ради чего ей запираться?
Но тут случилось неожиданное: летчица вдруг вскочила и, выпучив белесые оловянные глаза, принялась орать — Соменко едва успевал переводить:
— Нет, никогда! Германия останется немецкой! Вам, недочеловекам, никогда не видеть Германии! Здесь, на Одере и Нейсе, вы останетесь, дальше вам не пройти! Вы будете разбиты у нашего порога! Так сказал фюрер!
Она орала так, что в блиндажную дверь встревоженно заглянул один из бурнашовских автоматчиков. А в заключение грохнула кулаком по столу — предназначенная ей кружка с чаем перевернулась.
Вахромеев мрачно насупился. Он смотрел на эту лупоглазую пигалицу, а в глазах у него, как зарево, вставало недавнее незабытое: падающие на бегу солдаты в выгоревших гимнастерках под Белгородом, днепровские кручи, где песок на брустверах был пополам перемешан с осколками, кирпичные развалины в Тарнополе, под которыми пал костьми весь взвод Егора Савушкина, и видимый отсюда полуразрушенный железнодорожный мост, ставший надгробьем для сотен наших ребят… И эта белобрысая стерва митингует здесь? Теперь, после всего пройденного, добытого и утраченного?!
В блиндаже сделалось тихо, стало слышно, как пролитый чай тонким ручейком сливается со стола на широкую деревянную лавку. А оттуда капает на пол.
— Прокопьев! — тихо, сквозь зубы, позвал Вахромеев. — Неси сюда тряпку. Живо!
Афоня нырнул за дверь и тут же подал командиру хозяйственную тряпку — старую солдатскую гимнастерку из б/у, из списанной ветоши.
— Не мне, ей подай… — процедил Вахромеев и вдруг резко повернулся, шагнул к пленной: — А ну, вытри! Сейчас же подотри, мать твою перетак, фрейлейн-дрейлейн!
Он сказал это негромко, спокойно, однако летчица сразу присела, посерела лицом: в сузившихся глазах советского офицера она увидела нечто страшное, гибельное для себя. Увидела, прочла такое, перед чем меркли, делались пустячными все ее предыдущие передряги.
Подхватив тряпку, она быстро вытерла стол, лавку, опасливо косясь на Вахромеева, всхлипывая и лопоча одновременно.
— Она говорит, что приносит извинения, — переводил капитан Соменко. — Она высказала все, что должна была сказать перед смертью. Она, видите ли, убеждена, что ее здесь ждет. Расстрел и позор. Теперь она готова умереть. За Германию.
Вахромеев почистил платком пятна на кителе (от разлитой кружки досталось и ему), усмехнулся:
— Скажи ей, что она просто дура. Никто ее не собирается расстреливать, и вообще никто пальцем не тронет. Поедет в лагерь военнопленных, а после войны выйдет замуж и будет рожать детей. И пусть не вздумает еще раз митинговать, а то ведь смотря какие люди попадутся. Народ теперь нервный…
Ну а после этого разговор пошел на лад. Летчица сообщила, что, пользуясь утренним туманом, летела в осажденный Бреслау, везла туда важного пассажира — эсэсовского полковника, специального эмиссара рейхсфюрера Гиммлера. Нет, она не знает цели его командировки, очевидно, штандартенфюрер был послан для укрепления боевого духа «крепости Бреслау», Это теперь практикуется повсеместно.
Нет, она сама не имеет к СС никакого отношения, она лишь член имперского союза девушек «Юнгмедель». Воинского звания не имеет. Рядовая летчица из особой спортивной авиаэскадрильи «Ганна Рейч» («Это знаменитая немецкая летчица-рекордсменка мира. Надеюсь, господа советские офицеры читали в довоенных газетах о ее рекордных полетах?»).
Перед тем как отправить пленную в штаб дивизии, Вахромеев велел ординарцу Прокопьеву отвести ее в соседний блиндаж и накормить как следует, а также дать ей по возможности обсушиться.
За это время они с капитаном Соменко и Бурнашовым распотрошили кожаную полевую сумку, найденную в разбитом самолете. Как оказалось, она принадлежала пассажиру «штандартенфюреру СС Ларенцу, который следовал в крепость Бреслау в качестве особоуполномоченного рейхсфюрера Гиммлера» — так было сказано в обнаруженном командировочном предписании.
Никаких оперативных документов в сумке не оказалось. Был лишь пакет, адресованный начальнику гарнизона Бреслау генералу Никгофу, а в нем отпечатанный на машинке приказ фюрера от 19 марта 1945 г. о разрушении объектов на территории Германии.