Взлетали после полуночи, в самую темень, и до линии фронта шли с набором высоты. Мотор тянул хорошо, однако машина была перегружена (две полусотки под крыльями!), и потому на предельный потолок вылезти все-таки не удалось. Перед тем как нырнуть в облака, Ефросинья взглянула вниз на редкие вспышки осветительных ракет и всполохи фронтовых пожаров. Улыбнулась, вспомнив происшедшее здесь недавно, полмесяца назад: они с Симой прямо средь бела дня вывалились из самолета-разведчика. Повезло им тогда, сильный западный ветер отнес парашюты в тыл наших позиций.
Они приземлились на холме — и надо было такому случиться! — прямо у стен женского монастыря!
Монашки пришли в неописуемый ужас, увидав падавших с неба парашютистов. Зато потом, когда разобрались, чуть ли не на руках внесли «пани летчиц» в монастырское подворье, и устроили в их честь нечто вроде торжественной мессы.
Ефросинья тогда, глядя на пожилых монашек, пожалуй, впервые за многие годы вспомнила о своей юности, о таежном кержацком ските. Даже взгрустнула — до того явственно и больно напомнил ей монастырский дух ладана полузабытые скитские дни…
Просто не верилось, что когда-то и она отбивала в моленной истовые поклоны, по складам читала «священные книги», водя пальцем по засаленным страницам. Искала истину… А истина оказалась вовсе не там, не в ветхих непонятных книгах, а в другом, огромном, считавшемся запретным мире.
Жаль ей было этих усохших, заживо похоронивших себя женщин. Они прожили жизнь, не прожив ее. И не спасли их от мирских бед толстые монастырские стены, война вошла и сюда — голодом, страданиями, кровью.
А как их потом провожали! Монашки ни за что не хотели отпускать, не открывали ворота военному «доджу», который вскоре прислали на розыски парни-летчики с воздушного разведчика, который они все-таки сумели посадить на ближний аэродром.
…Ефросинья огляделась, оценила погоду: метеорологи не ошиблись, предсказывая облачность средних баллов. Слева, уже видимая тускло, закатывалась луна, пряталась за дальние горы, чуть оплавив черную каемку хребтов. Это хорошо. Значит, основную часть маршрута Ефросиньина машина-«тридцатка» пройдет в полной темноте. Теперь все решат выверенное время и точный курс.
Это забота штурмана. Что-то Сима молчит, в переговорном устройстве целый час ни звука. А ведь обычно она мурлычет «Уралочку», перевирая и переделывая по-своему куплеты. Знать, взгрустнула. Странное у них с Дагоевым прощание получилось… Он вроде бы поцеловать ее намерился, но Сима отшатнулась, даже кулаком погрозила.
— Что это ты Дагоева отшила давеча? Слышь, Сима, тебя спрашиваю?
Та ответила не сразу. Буркнула недовольно:
— Так надо… Я перед полетом не целуюсь… Плохая примета.
Ефросинья вспомнила вечно озабоченного полковника Дагоева, залысины над лбом, путаный вихор на его макушке. Сравнила с Николаем Вахромеевым, усмехнулась: при внешней несхожести оба никудышные ухажеры. Оба мямлят, деликатничают, ничего твердо вслух не высказывают. Будто подсказки ждут… А чего гадать-то тому же Дагоеву? Взял бы эту Симу за руку, вызвал начштаба (кабинет рядом!), да и приказал прихлопнуть печать — вся недолга. Она, Глаголина, дамочка балованная, с капризом — сама не знает, чего хочет. Вот сейчас сидит букой, молчит. Поди, ругает себя, укоряет за горячность: зря отказала человеку…
Справа прошли последний контрольный ориентир — небольшой город при слиянии двух рек. Отсюда курс менялся: Сима выдала плюс одиннадцать градусов, а потом начиналась последняя прямая — завершающий отрезок маршрута.
Цель была уже близко.
На стеклах приборов отражался медленно светлеющий сзади восток. Теперь — астрономически точный отсчет времени, ибо на конечную точку «тридцатка» должна выйти на гребне ночи и дня, чтобы более или менее отчетливо разглядеть под собой цель.
Пора было снижаться. Ефросинья уменьшила обороты мотора, самолет стал терять высоту, проваливаясь и резко вздрагивая на молочно-белых ухабах облачности. В чернильном овале леса, прямо по носу самолета, несколько раз мигнули три красных огонька в створе. Ефросинья мысленно поблагодарила отважных ребят, зябнувших сейчас в сыром дубняке, и полностью убрала сектор газа.
— Боевой курс! — резко бросила в раструб Сима Глаголина.
Теперь надо забыть о моторе — только бесшумное планирование, только парение на крыльях под заунывный свист стальных расчалок. Она должна дотянуть до моста, варьируя скорость и полагаясь лишь на сделанные раньше расчеты, на свое пилотное чутье.
Земля виделась смутно, серой лентой проскочило сбоку шоссе, мелькнули кубики каких-то строений, потом сильно и остро, до рези в глазах, пахнуло ночным лесом. Ефросинья цепко держала светящуюся стрелку высотомера, которая плавно заваливалась вправо к цифре «100». Дальше — критические скорости планирования, зазеваешься — и машина может свалиться в штопор…
— Дотянем, Фрося? — тревожно спросила Глаголина.
— Дотянем…
Им надо было дотянуть во что бы то ни стало! Хоть еле-еле ковыляя с крыла на крыло, хоть опасно парашютируя и зависая, но дотянуть бесшумно до этого проклятого моста…
А между тем Ефросинья чувствовала: что-то не ладится… Высота стремительно падала, а внизу по-прежнему зловеще-черно и, казалось, бесконечно тянулся лес. По карте, по расчетам, уже должна начаться приречная пойма, но ее не было!
Сильный встречный ветер, неожиданный в рассветном безмолвии, — вот что путало сейчас карты…
Ефросинья представила, что произойдет, если придется включать мотор на «дотяжку»: обманчивая тишина сразу взорвется в грохоте и пламени, вспоротая в клочья трассами зенитных «эрликонов»…
На плечо ее цепко, жестко легла рука Симы Глаголиной — Ефросинья понимала этот отчаянный жест: «Тяни еще маленько! Только не мотор!»
Как опытный пилот, она чувствовала: перегруженная «тридцатка» уже виснет над лесом, буквально цепляется за воздух.
И наконец-то пойма! Только теперь Ефросинья сообразила, что ширина ее не соответствовала карте, пойма была значительно уже, и потому почти сразу же возник силуэт моста. Oн наплывал ажурной громадой, приближался широко, выпукло, сумрачно поблескивая. От него несло ржавчиной, железной окалиной, как от старого речного буксира. Ефросинья впилась взглядом, словно мост был живым чудовищем, готовым в последний момент отпрыгнуть в сторону. Нет, она не чувствовала озлобления и не помнила сейчас напутствий полковника Дагоева. Приближающийся мост она ощущала даже не целью, а, скорее, препятствием, очень трудным и решающим, только преодолев которое она получит право жить дальше. Все остальное не имело значения.
«Тридцатка» облегченно подпрыгнула, едва лишь крыло сравнялось с горбатой фермой, — бомбы пошли вниз, И в то же мгновение яростно, оглушающе-громко взревел мотор…
Самолет пушинкой швырнуло куда-то вверх, в сторону. Ударившись о приборную доску, Ефросинья вдруг увидела землю странно перевернутой, вкось уходящей под левое крыло и в свете вспыхнувшего прожектора — повисшую на ремнях Симу: она что-то кричала, радостно сверкая зубами.
Потом — грохот, дребезг, мельтешение огня. Стеклянные осколки от приборов, впившиеся в лицо. И пламя на хвосте. Она удивилась: почему на хвосте? Почему загорелся перкалевый фюзеляж, а не бензобак на центроплане? Оглянувшись, она увидела Симу, по-прежнему высунувшуюся по пояс из кабины и висящую на пристяжных ремнях. Похолодела от ужаса, встретив опять ее застывшую улыбку — мертвую улыбку…
А самолет все-таки летел. Огненные трассы полосовали вокруг уже светлое небо, сзади тянулся дымный хвост, но «тридцатка» упрямо ползла на запад — тянула над самым: лесом, заваливаясь на изодранное снарядом крыло.
Рождался день, проступали краски. Отстали наконец остервенелые зенитно-пулеметные трассы, и Ефросинья вдруг поняла, что назад ей пути нет, родной аэродром навсегда заказан для израненной и горящей «тридцатки».
Она так и не знала, взорван мост или нет, — боялась оглянуться, чтобы еще раз не увидеть мертвое лицо Симы. Совершенно не помнила, когда и как сумела вывести в горизонтальное положение машину, подброшенную, перевернутую мощной взрывной волной.