Нравилась ей аэродромная круговерть. По душе были зябкие рассветы, жаркие, пропахшие полынью суматошные дневные часы, умиротворенные вечерние сумерки, когда от самолетных стоянок, от еще не остывших машин остро несло пороховой гарью…
Аэродром напоминал ей большой вокзал, где вот так же перекрещиваются сотни разных путей и разных судеб. И то же круглосуточное тревожное ожидание. Правда, в отличие от вокзала, отсюда уходят и сюда же возвращаются. Но возвращаются не все. И у тех, кто не вернется, аэродром этот, пыльный, подернутый бензиновой гарью, остается, наверное, последним воспоминанием о земле, о прошлом вообще. У нее самой именно так было: год назад под Александровкой, очертя голову пикируя на фашистский «тигр», она в последний момент вспомнила свой аэродром, четко и ясно увидела его поле в радужных брызгах росы…
Немцы особенно не беспокоили аэродром, не отваживались — другие времена наступили для хваленых люфтваффе. По вечерам в огромном зале летной столовой бывало шумно. Летуны-бомберы, в основном молодежь, лейтенанты, чокались гранеными стаканами, реализуя наркомовские «боевые сто грамм». Обмывали ордена или молча пили за помин души невернувшихся товарищей.
Ефросинья посматривала на них со стороны, удивлялась: как это странно на войне все переплелось-перекрутилось! Вот они, ребята-летуны, поужинают, песни запоют, потом, сдвинув к окнам столы, танцы с официантками и оружейницами затеют, А завтра — как обрыв… Боевой вылет на заре, хлопушки зенитных разрывов, огненные трассы «мессеров» — и кто-то из них опять не вернется…
Что это — бесстрашие, равнодушие к смерти или пресловутое мужское легкомыслие?
Ей тоже не раз приходилось идти навстречу смертельной опасности. Но она относилась серьезно, отчетливо осознавала риск, близость смерти и всегда готовилась к этому. Уж не говоря о том, что никогда бы не позволила себе мутить мозги выпивкой накануне боевого полета.
А какая, собственно, разница, готов ты или не готов к смерти? Может, неготовому-то лучше: легче ее принять. Да и не в этом дело. Просто надо правильно и трезво понимать суть войны, честно самому себе представлять: это когда жизнь и смерть рядом, почти вместе, и зримой границы меж ними до времени нет. И не надо ее искать, эту границу, — зряшное дело…
Так что летчики по-своему правы. Они стараются жить, радуются, ловят минуты жизни. Они считают войну обычным делом, хотя из всего земного, с чем сталкивается человек, война есть самое необычное. Но надолго ли хватит человека на необычное? А надо жить, воевать и, главное, побеждать.
Летала Ефросинья мало, редко, хотя и числилась по штату командиром звена. Несуществующего звена, потому что из четырех легкомоторных По-2, положенных на авиазвено, в наличии было лишь два. А если по существу разобраться, то боеспособный — один, Ефросиньин, с бортовым номером «30». Второй самолет стоял с неисправным мотором, а пилот его младший лейтенант Матвеев, списанный по ранению истребитель, не вылезал из дежурства: его посылали то в стартовый наряд, то в гарнизонный, а иногда и начальником караула на аэродром.
Командир авиаполка, полковник-осетин, к Ефросинье относился хорошо, по-доброму, и, когда разговаривал с ней, молодцевато подкручивал усики, выпячивал широкую грудь. В плановую таблицу полетов ее ни разу еще не включали, а если приходилась иногда подлетнуть, то по разным пустяковым или хозяйственным надобностям. Она давно собиралась поговорить с полковником, высказать накипевшее в душе, да побаивалась. Все-таки Герой Советского Союза, известный летчик, говорят, одним из первых бомбил Берлин еще летом сорок первого года.
Он обращался к ней не по званию, как к другим, а, подчеркивая исключительность ее положения в мужском авиаполку, по фамилии, звучно закругляя «э».
— Товарищ Просэкова! Не отвлэкайте командование от дела. У вас же нэкомплект!
Полковник имел в виду нэкомплект не вообще авиазвена, а прежде всего Ефросиньину «тридцатку», на которой отсутствовал штатный летчик-штурман. Какой может быть разговор о вылетах на боевое задание?
— Но я же одна управляюсь, товарищ полковник, — пробовала упрашивать Ефросинья. — Ведь раньше-то летала всю дорогу одна.
— Нэ надо, душа моя! — вежливо улыбался комполка. — Нэ отвлэкайте!
И вот наконец в июне прибыл долгожданный штурман на ее машину.
Как-то поздним вечером в разгар ужина, когда столовая уже гудела по-базарному, к Ефросиньиному столику подошла хрупкая светловолосая женщина в капитанских погонах. Села на свободный стул, солидно звякнув при этом орденами — слева на груди у нее красовались два ордена боевого Красного Знамени. Прищуренно оглядела прокуренный зал и только потом обратилась к Ефросинье:
— Салют, старшина! Я к тебе пристроюсь поужинать. Не возражаешь?
— Пожалуйста.
Капитанша сдвинула на бок кобуру с пистолетом и достала из шикарной новенькой полевой сумки плоскую баклажку. Отвинтив пробку, подмигнула:
— Спирт употребляешь? Могу капнуть пятьдесят граммов.
— Спасибо, — отказалась Ефросинья. — Я уже поужинала. Жду чай.
— А я тяпну для бодрости, На танцульках веселее будет. Тут у вас я гляжу, полно симпатичных мужиков. Навалом.
Капитанша, оказывается, только что прибыла в полк и на довольствии еще не состояла. Но эту проблему она отрегулировала быстро. Поманила официантку, назвала милочкой и сунула в карман передника плитку трофейного шоколада. Через пять минут ужин стоял на столе. И тарелка свежих помидоров сверх нормы.
Не запивая водой, соседка хлопнула полстакана спирту, сказала-выдохнула: «Хо-хо!» — и опять подмигнула:
— А я тебя знаю, старшина. Ты Ефросинья Просекова, командир звена «кукурузников». Верно?
— Верно. — Ефросинья с интересом приглядывалась к этой бровастой моторной бабенке. Она напоминала ей чем-то давнюю закадычную подругу — летчицу Светлану.
— Ну ежели верно, тогда я тебе представлюсь: капитан Сима Глаголина, авиационный штурман, бывший лихой бомбер. Служила в полку Марины Расковой на «пешках». Теперь списана по ранению.
— Совсем, подчистую? — посочувствовала Ефросинья.
— Нет! — Соседка озорно усмехнулась, пристукнула кулачком по столу. — Мы еще повоюем! С тобой вместе повоюем, старшина. Верно?
— Не понимаю…
— А чего тут понимать? Я назначена к тебе штурманом, на твою «тридцатку».
— Ну дела… — изумилась Ефросинья. Это что же получается за субординация? Она пилот, старшина, командир экипажа, а у нее в подчинении штурман в звании капитана!
— Да ты не тушуйся, Просекова, — сказала Сима. — Я ведь знала, к кому шла. Знала, что я старше тебя и по возрасту, и по званию. Слыхала и про то, что ты первоклассный летчик. А это главное. Что касается твоего старшинского звания. отрегулируем. Через месяц-два будешь офицером. Это говорю тебе я, Сима Глаголина. Да я их тут, этих мужиков-вахлаков, в пух и прах распотрошу! Как это так: одна-единственная на полк девушка-пилот, и какая! Симпатяга, писаная красавица! А ходит старшиной. Это непорядок! Это даже свинство!
Сима одновременно и ужинала, и речь произносила. Ловко, споро у нее получалось. Приятно было со стороны посмотреть, как она изящно орудовала ножом и вилкой, аппетитно, с явным удовольствием уплетая жаркое. Ефросинья поглядывала на нее, дивилась: хорошо вроде бы ест, а такая тощая. Нервная, видать. Заполошная, как говорят на Алтае. Сколько же ей лет? Где-то за тридцать пять, никак не меньше: вон у губ уже морщинки проглядываются, на висках чуть-чуть поблескивают первые серебряные бабьи паутинки…
— Слушай сюда, Фрося! — Сима нагнулась над столом, заговорщицки поманила Просекову, — Скажу тебе по секрету (только между нами!), командир полка Дагоев Мишка — мой старый приятель. Вместе в аэроклубе учились. Так что еще посмотрим, кто кем будет командовать. Держись, старшина!
Пришлось Ефросинье в этот вечер оставаться на танцы. Сима и слушать не хотела: вместе — так везде вместе! И летать, и мужиков на танцах охмурять. Провожали их лейтенанты-бомберы целой ватагой, потом еще до полночи надоедали под окнами, бренчали на гитаре.