На этот раз с ним пошел не только Петрек, но и Юзек, «кусанный змеей»; которого теперь звали на деревне просто Кусаный. Тот самый Юзек, которому я делал уколы и который считал себя обязанным жизнью знахарскому искусству Кичкайлло и его ужу. Помнишь? Я тебе о нем уже говорил…
Кичкайлло вернулся через два дня поздним вечером первого июля (я хорошо запомнил эту дату, историческую дату!). Гжелякова и дети уже спали, и он, бросив на лавку связку уток, заглянул на лестницу, которая вела в мою комнату. У меня еще горел свет.
Я лежал, поглощенный чтением Иськиных книг. Военные и сельскохозяйственные книги Гжеляка давно уже были изучены, а не удовлетворенная досыта давнишняя привычка (чтение ведь в конце концов становится привычкой) требовала своего. Чтобы хоть немного насытить ее каким-нибудь печатным словом, я листал хрестоматии для пятого класса, сказки, исторические рассказы.
Я как раз отложил в сторону «резню в Праге» — страшное описание бесчинств разъяренной екатерининской солдатни — и думал о том, что в Иськины годы мне приходилось читать не менее потрясающие рассказы о том, как поляки правили в Кремле во времена Самозванца и Мнишек. Я помнил даже стишок из истрепанной школьной хрестоматии дореволюционных времен о том, как зарубили в лесу Сусанина…
Как же сильны старые счеты и слепое предубеждение, если, переходя из поколения в поколение, они отравляли душу с детских лет, служили преградой для содружества наших двух народов! Двух братских народов, у которых всегда были общие враги: татары, турки, шведы, немцы… И которые всегда убивали друг друга во славу чужого оружия!
Соседские раздоры, семейные споры из-за земли по ту или по эту сторону реки из-за того, как шептать молитвы, по-древнеславянски или по-латыни, из-за того, кто является первенцем в славянской семье…
Что ж, неужели действительно история ничему не учит? разве общее дело и стремление не могут объединить нас, например теперь, перед угрозой истребления?
Скрипнула дверь. Осторожно ступая грязными сапогами, вошел Кичкайлло. Над бровью у него красовалась шишка величиной с яблоко, в лице чувствовалась какая-то неуверенность.
— Спишь, дохтур?
— Нет, читаю. Садись.
Кичкайлло присел на край кровати. Она охнула под ним, но выдержала.
— Ну, так как охота?
Он вздохнул:
— Несчастливая охота…
Однако голос его противоречил словам — в нем звучало скорее торжество, а в щелочках маленьких черных глаз, внимательно изучавших мое лицо, поблескивало лукавство. Кичкайлло явно бил на эффект.
— Так что же? Ни одной утки?
Кичкайлло взглянул с упреком. Так судить о нем! Разумеется, настреляли целую кучу: семнадцать уток и пять фазанов…
И он положил мне на грудь, поверх перины, пять жандармских блях.
Я сел.
— Да, фазаны необычные! Как же ты их подстерег?
В том-то и дело, что он их совсем не подстерегал. Это произошло само собой. В лесу так бывает: идешь на зайца, а подстрелишь волка. Так вышло и здесь.
Сперва они с Петреком и Юзеком пошли к леснику Павляку, с которым он уже давно завел дружбу. Он хотел одолжить ружье для ребят, чтобы они тоже постреляли немного, а заодно и самого Павляка немного расшевелить. С тех пор как из Варшавы пришло известие, что немцы убили его старшего сына, Павляк пал духом. Сын был его гордостью, главным богатством. Он закончил в Варшаве лесной институт и должен был стать старшим лесничим-инженером — он, сын простого лесника! А тут война вспыхнула. Пошел сын на фронт и, правда, уцелел там, но потом, видно, насолил немцам. Даже в тюрьме недолго держали… Остался Павляк вдвоем с младшим сыном, девятнадцатилетним Владеком, и стал ко всему равнодушным.
Когда Кичкайлло объяснил Павляку, что у них только одна винтовка на троих и что Петрек с Юзеком не могут без конца бегать впереди него, как собачонки, Павляк вспомнил о двух ящиках, зарытых на кургане старшим лесничим.
У этого лесничего были серьезные счеты с немцами еще со времен силезского восстания, и он предпочитал с ними не встречаться. Бежав перед их приходом в 1939 году, он оставил на сохранение Павляку всю свою коллекцию охотничьего оружия.
Разные ружья видывал Кичкайлло и у своего ловчего, и в Беловежском музее, и у заграничных гостей на высочайших охотах, но такие диковинные, как в тех ящиках, он держал в руках впервые. Только два ружья были современными: прекрасная бельгийская двенадцатимиллиметровка и универсальная немецкая четырехстволка. Остальное — одно старье, кремневые ружья, ружья с длинными и короткими стволами, со стволами гранеными и круглыми, с прикладом, вытесанным топором, или же, наоборот, украшенным тончайшей резьбой. И все начищено, смазано маслом, старательно обернуто тряпками, с запасом насыпанного в рога пороха, пыжей, сечки, дроби и пулек, чтобы можно было сразу пользоваться. Бери и стреляй!
Разумеется, сначала они захотели попробовать, как стреляли в старину. Били по очереди по верхушкам забора из винтовок и ружей, и тут всех привел в изумление Юзек Кусаный: первый раз, шпингалет, взял в руки ружье и сразу же попал в цель, хотя тут же опрокинулся на спину — у этого дедова оружия была дьявольская отдача, разохотился Владек Павляк и давай отца просить, чтобы он его завтра тоже отпустил на охоту. Старик, видно, вспомнил молодость и решил: «Так и быть. Пойду и я завтра».
Переночевали они в сторожке и на рассвете пошли на уток. Кичкайлло шел со своей короткой винтовкой, Павляк — с универсальным немецким ружьем, Владек — с бельгийской двустволкой, Юзек — с нарезным ружьем, а Петрек — с небольшой берданкой: калибр 28, маленький зеленый приклад и на затворе штемпель — «Ижевский завод».
Сперва они охотились на лесных озерах, «ярах», как их здесь называют. Павляк удивлялся тому, как Кичкайлло на лету прошивает уток, а Юзеку, когда тот уже после третьего выстрела сбил птицу, напророчил олимпийскую славу. Понемножку старик разговорился и отвлекся от своей боли.
На ночь они завернули в сторожку к леснику Каминскому. Он принял гостей радушно, угостил чем мог, а на другой день повел их к одному заветному «яру» на своем участке. Пробраться туда нелегко, пояснил Каминский, вокруг одни «ноздри», то есть зыбкая топь. Но он-то путь знает. Там и уток пропасть и гуси водятся.
Дорога оказалась долгой. Сильно припекало солнце, жаром несло от сожженной травы на просеках. Свернув в ольховник возле заброшенных саженцев, охотники решили немного поспать в тени.
Проснулись уже после полудня.
— Поедим, что ли, — предложил кто-то, — время у нас есть.
Не спеша потягивая можжевеловую водку из фляжки Каминского, они закусили хлебом с салом. Вдруг с дороги донеслось металлическое позвякивание. Все застыли в ожидании.
Прямо за кучей хвороста, возле которой они сидели, послышалось шлепанье босых ног, а через минуту мимо прошли со связанными руками два подростка лет восемнадцати в сопровождении пяти жандармов на велосипедах.
Кичкайлло отвык от гитлеровцев. Он не встречал их почти четыре месяца. При виде жандармов, гнавших перед собой связанных пленников, у него потемнело в глазах. Он не раздумывал. Он был у себя, в лесу, на коленях лежало заряженное ружье, и только тридцать шагов отделяло его от ненавистных шлемов. Не меняя позы, не выплюнув даже сала изо рта, он вскинул винтовку и выстрелил в затылок ехавшему впереди.
Словно молитву за матерью, повторили за ним его движение ребята. Они так пальнули из двустволок, берданки и нарезного ружья, что вокруг земля задрожала.
После второго залпа все было кончено.
— Да это же Ясек и Сташек! — закричал Каминский, выбегая из-за хвороста. — Близнецы Смоляжа!
Луга на участке Каминского граничили с землей Смоляжа. Он хорошо знал его: умный и справедливый мужик. Жители Гарвульки не раз выбирали его в спорах арбитром. Все наиболее серьезные дела Гарвульки обычно обсуждались в усадьбе Смоляжа.
— С утра к нам приехали жандармы, — рассказывали сыновья, — сделали обыск. Нашли незарегистрированную свинью, радиоприемник и русского пленного, который работал батраком. Всех поубивали, усадьбу сожгли, а их двоих погнали неизвестно куда, наверно, в Бельки Дуды, потому что дорога ведет туда.