— Каб тебе, матка, бог щастя дал! Послухай… — И Кичкайлло рассказал: уходя в армию, он захватил с собой метрику и благодарность. Настоящую метрику из церкви Святой Троицы в Беловеже и благодарность президента за рысь, которую он поймал живьем для главного ловчего Третьей империи — Геринга. Такой рыси еще никто не видывал — целый теленок! Он эти две бумажки пронес через лагерь, они зашиты в куцей австрийской куртке. Теперь он поедет в Ломжу, зять ученый, сумеет переделать какие-то там две буквы, и вместо Кичкайлло будет Ручкайлло. Никто не усомнится, что это польский гражданин, да еще гражданин, полезный немцам. Пусть тогда хозяйка пропишет его как батрака, уж он здесь дело наладит! Хозяйство станет, как игрушка. И пусть только мужнина родня попробует запахать ее землю — ой-ей-ей!
Он показал кулак, похожий на булыжник.
— Та я з них мамалыгу зроблю!!! А дохтур, — продолжал он, — дохтур пускай себе лежит в светлице. Пускай лечит ноги. А встанет — он себя покажет! Бо се такой человек… Се такой человек, — вертел кудлатой головой Кичкайлло, — такой чоловек, што с тобой и у хворобе и у бою!
Операция на доске для мяса
Светелка была опрятная, как, впрочем, и все хозяйство Гжеляковой. Здесь было все, что нужно, чтобы жить спокойно и удобно: массивная деревянная кровать, стол, три скамейки, сосновый шкаф, таз для умывания, вешалка и кафельная печь. Друг против друга два окна: одно обращено к лесу, другое к полям, простирающимся белым стеганым одеялом до темнеющих вдали хат. Там начиналась деревня Бельки Дуды.
На стене висел курпевский домотканный ковер, обрамленный цветными бумажными украшениями в виде колосьев и елочек. На столе, среди пальм и бумажных цветов, стояла фигурка скорбящего Иисуса. В углу свисали с потолка пучки каких-то трав. Стены были нештукатуренные. Голые, покрытые лаком доски отливали разными древесными слоями. На потемневшей с годами, словно слегка поджаренной сосне поблескивали капельки застывшей смолы. Комната пахла смолой и травами, дышала порядком и простотой народной культуры.
В этой светелке мы принялись за лечение моих ног. Мы — это я, Кичкайлло и Гжелякова (мы уже знали, что нашу хозяйку зовут Хелена Гжелякова).
У меня начался озноб, поднялась температура, Я осмотрел левую ступню, она была вся опухшая, на подошве набух полный мутной жидкости большой волдырь, три пальца совсем почернели. Вдоль голени к колену протянулись две красные полосы, в паху болело… «Скверно, — подумал я, — гангрена пальцев и воспаление лимфатических путей».
Правая ступня выглядела лучше: сине-красная опухоль и волдырь на большом пальце.
Я впрыснул себе двойную дозу новокаина — и ноги на стол! (Операционным столом служила доска для мяса, обмытая лизолом.)
Ножницами Куппера я отрезал три обмороженных пальца левой ноги, потом вскрыл волдыри на обеих ступнях, посыпал их морфанилом, забинтовал и с помощью «ассистентов» поместил, наконец, обе ступни на подушках как можно выше.
Гжелякова прикрыла меня периной, спросила, действительно ли мне ничего не нужно, и принялась вместе с Кичкайлло наводить порядок (немного я все же насорил и набрызгал).
Не знаю, долго ли они пробыли возле меня. Я погрузился в сон без сновидений, без ощущений, глубокий, как ключевой колодец, — на самое дно его, холодное и темное.
Проснулся я от солнечного света. Солнце светило прямо в глаза — холодное, правда, еще не гревшее, но уже предвещавшее весну.
Я смотрел на пучки трав под потолком, и мне казалось, что я снова маленький мальчик в станице у дядьки, у него тоже пахло травами, и я просыпался от тишины в залитой солнцем светелке. Сейчас заскрипят доски, и войдет дядька, окатит меня водой, выгонит на пасеку…
Заскрипели доски. Я обернулся.
Ко мне кралась на цыпочках та самая девочка, которая не хотела вчера, чтобы мне отрезали ноги.
— Я думала пан спит, — сказала она. — Мама велела посмотреть.
Девочка остановилась на полдороге, не зная, подойти ли ко мне, или вернуться к матери. Она была маленькая и светленькая. Этакий колосок.
— Спасибо. Мне уже лучше: Знаешь, тебя-то я хорошо помню, а вот имя твое забыл.
— Ися.
— Наверно, это очень редкое имя, я его нигде не слышал.
— Да это не настоящее — по-настоящему я Крыся! А Исей я сама себя прозвала, когда была маленькая… Проше пана… а отец этой Эльжуни тоже с войны не вернулся?
— Еще не вернулся, но, наверно, вернется, потому что он жив, он в лагере.
— А мы вот не знаем про нашего отца, жив или нет…
Она задумалась, подперев лицо кулачком. И вдруг со вздохом проговорила:
— Тяжко женщинам одним. Хозяйство большое, а тут еще болезни…
— Кто ж у вас болеет?
— Вацусь. Не слышит ничего, не видит, лихорадка его бьет. Кутева заговаривала, заговаривала — не помогает.
— Поди, Ися, к маме, попроси, чтобы она сейчас сюда с Вацусем пришла, у меня в мешке заговоры от всех лихорадок имеются.
Вечера в горенке
Вацусь был без сознания. Я измерил температуру: сорок градусов. Приоткрыл ему веки: зрачки сужены. И шея неподвижная… Должно быть, менингит.
— Доктор… — с тревогой прошептала Гжелякова (она впервые назвала меня доктором).
Я взглянул на нее: вся она была сплошная мольба. До чего же мать за одни сутки может измениться в лице!
— Доктор, доктор… — повторил я с деланным раздражением. — Когда болезнь запущена, тогда к доктору! А сначала к знахарке? Знахарка на белый камень поплюет, пошепчет, будет колдовать до тех пор, пока ребенок сознание не потеряет. Эх, мамаша, я думал, вы умнее…
— Да ее соседки притащили… — оправдывалась она. — Я сама никогда бы не стала! Не верю я в эти заклинания. А вот в несчастье человек глупым делается…
У меня был цибазол. Я решил применить цибазоловую блокаду, вводя его по четыре грамма в день.
На третий день Вацусь открыл глаза, узнал мать. Спала температура, шея стала более подвижной. После полудня он спокойно заснул на руках у матери.
Сообщение об этом вместе с миской пампушек и горшочком меда принесла мне Ися. Я вылизал миску дочиста и тоже спокойно уснул.
Вечером пришла Ися, тщательно занавесила окна, чтобы, упаси господь, кто-нибудь не подумал, что в светелке кто-то живет. Потом принесла керосиновую лампу, поставила ее на столе рядом с фигуркой Иисуса и тихонько подошла к кровати.
Я притворился спящим, а сам посматривал на нее одним глазом. Левой рукой она подперла правый локоть, на правую ладонь положила щеку и, наклонив голову, стояла задумавшись, как скорбящий Иисус. Мелкие черты бледного лица выражали недетскую озабоченность, большие голубые глаза не отрываясь смотрели на мои забинтованные ступни, которые вылезли из-под перины и торчали высоко на подушках. Мать, наверно, рассказала ей, что я сам отрезал себе пальцы… Она глубоко вздохнула и, осторожно приблизившись, надвинула перину на ступни, укрыла две белые куклы. Я потянулся лениво, словно только что проснулся.
— У-у-ах… Это ты, малышка?
— Я, проше пана.
— Ну и спал же я! Наверное, теперь поздно?
— Мама уже коров подоила.
— А как Вацусь?
— Хорошо, проше пана. Кашку поел с охотой.
— Ну тогда все в порядке. Слушай, Ися, нет ли у вас книжек? Я столько времени не читал…
— У отца были. Сейчас принесу!
Притащила она целую стопку: руководство для командира взвода, историю 36-го полка Академического легиона, «Бои польской армии», «Историю военного дела», «Над Вислой и Вкрой» генерала Сикорского и кучу книг, посвященных рациональной обработке земли, разным искусственным удобрениям и азотам, выращиванию свиней, садоводству.
— А других у вас нет?
— Нет, отец только такие держал.
«Странный отец, — подумал я, — война и сельское хозяйство, больше его ничто не интересовало».
Делать нечего, я принялся читать все это подряд, начиная от руководства для командира взвода.