— Ты права, Рённев, — сказал заводчик.
Снова воцарилось молчание. Казалось, оба сказали все, что хотели.
— Ты, верно, заночуешь у нас? — спросила погодя Рённев совсем другим голосом, спокойно и вежливо.
— Спасибо, если ты не против.
Впервые за всю беседу он рассмеялся и продолжал шутливо:
— Надеюсь, ты не собираешься положить мне в постель гадюку.
Она засмеялась, обнажив белые зубы.
— Не беспокойся! Сейчас весна, и гадюки еще из нор не вылезли.
Послышались бубенцы. Двое саней, скрипя полозьями, въехали во двор.
Рённев попросила извинить ее: надо отлучиться на кухню.
Заводчик подошел к окну и стал смотреть на двор.
Сани уже остановились перед хлевом. Рядом стояли двое мужчин. Оба высокого роста. Один — Юн. Другой, значит, Ховард.
Тут Ховард взял огромную охапку сена и на какое-то время исчез с ней.
Из кухни выбежал работник, кинулся к приехавшим и стал объяснять им что-то. Ховард, видно, велел ему заняться санями, снял кое-какие вещи, сказал несколько слов Юну и пошел к дому.
На одном плеч у него висели два ружья. На другом он, похоже, нес двух глухарей.
Он шел удивительно легко, мягкими, пружинистыми шагами, даже сейчас, неся тяжелую ношу.
Заводчик вдруг подумал: а у меня была когда-нибудь такая легкая походка?
Из передней до него донесся телемаркский говор Ховарда. Там его встречала Рённев.
— Два отличных глухаря! — сказал Ховард. — Будет чем угостить пастора. Одного Юн убил. В счет аренды, говорит. На обратном пути мы задержались: нашли следы медведя, но не сумели подобраться к нему из-за снега.
Рённев сказала что-то вполголоса, и Ховард так же тихо ответил.
Вскоре Рённев вошла со скатертью и принялась накрывать на стол.
— Ховард пошел себя немножко в порядок привести, — сказала она.
Ховард — свежевыбритый, умытый, в чистой рубашке и праздничной одежде — появился нескоро. Он все еще носил свой телемаркский костюм. Нарочно, конечно. В здешних местах народ на такое обращает внимание.
Теперь заводчик мог разглядеть Ховарда получше.
Это был высокий, на диво хорошо сложенный молодой человек. Волосы у него были темно-русые, лицо худощавое, с выдающимися скулами, как у многих горцев. Необычным делали лицо глубоко посаженные синие глаза и густые темные — темнее, чем волосы, — брови, которые вразлет шли к вискам. Эти брови придавали лицу резкое и даже жестокое выражение, но рот, подвижной и приветливый, почти всегда с улыбкой, спрятавшейся в уголках, свидетельствовал о другом. Не очень сильный человек? Да, пожалуй, но, скорее, просто очень молодой, ему и двадцати восьми-то не дашь.
Глаза? О них он сейчас ничего не мог сказать: для этого надо бы видеть, как они смотрят на женщину. Но взгляд был открытый и честный, устремленный на собеседника.
Как сложится у него жизнь здесь, в этом селении? Загадывать трудно, это от многого зависит…
Теперь, когда Ховард вернулся, Рённев успокоилась. Заводчик видел, что она очень гордится красотой мужа, и это вызвало у него легкую улыбку.
По местному обычаю Рённев прислуживала мужчинам, не садясь за стол. Она подала им хорошего пива — не домашней варки, а с Завода — и добрую чарку. Заводчик заметил, что Рённев помнит, какие блюда его любимые, и улыбнулся про себя.
Наконец, когда Рённев вернулась с кухни и уселась с вязанием поодаль от мужчин, заводчик стал излагать свое дело.
Ховард говорил «н-да» и «ага», но не произнес твердого «да».
Перевозки эти — дело малостоящее, он уже толковал с Рённев на этот счет. Если бы не повинность, то он, ей-богу, не стал бы…
К тому же у них в Ульстаде в этом году всего четыре лошади — маловато. Две большую часть зимы будут возить лес, а третья — верховая, и он не хотел бы мучить ее на тяжелой работе.
Заводчик пояснил, что за дополнительные перевозки плата будет выше, но Ховард так и не дал согласия. Подумать надо, сказал он.
Заводчик не настаивал. Они могут еще вернуться к этому делу, сказал он. Если Ховард будет весной или летом в главном приходе, пусть заедет на Завод. Между прочим, там опробуют разные новшества в земледелии, и Ховарду, наверное, будет любопытно познакомиться с ними: насколько заводчик понял господина Тюрманна, Ховард этим интересуется.
Рённев, услышав это, на мгновение застыла, но ничего не сказала.
Потом, пока не настало время ложиться, разговор шел о всяких пустяках.
Комната для гостей была просторная, постель мягкая, и гадюки в ней не было.
На следующее утро заводчик, позавтракав, поехал дальше, так ни о чем и не договорившись.
На Заводе и в кузнице
На другой день после отъезда заводчика Рённев почувствовала себя плохо и слегла. Простыла, наверное, сказала она, хоть на простуду это и непохоже. Главное, очень уж ее мутит. Не переберется ли Ховард пока в гостевую? Когда ей нездоровится, ей хочется быть одной. Ховард и так и этак предлагал помочь, но она улыбалась и с благодарностью отказывалась. Когда болеешь, мужчины только мешают.
Случилось это в среду. Четверг и пятницу она пролежала, но в субботу снова встала — слегка побледневшая и притихшая, но в остальном, казалось, вполне оправившаяся.
— Мне бы, конечно, еще денек-другой полежать, — сказала она, — но сегодня к вечеру приедет пастор и надо кое за чем присмотреть.
К вечеру действительно приехал приходский пастор Тюрманн. У него вошло уже в обычай останавливаться в Ульстаде. Кистер только радовался этому: его хуторок неподалеку от церкви был совсем крохотный, а кормил он восемь душ.
Ула Викен, новый старший работник у пастора, словно телохранитель, сопровождал его. На седле у Улы висело ружье: после снегопада во многих местах у дороги появились волки.
Пастор медленно, с трудом слез с коня. В последнее время двигаться ему стало нелегко, он, пожалуй, рановато состарился: ему, впрочем, было уже под шестьдесят. Увидев, что Рённев и Ховард вышли встречать его на крыльцо, он просиял.
Как всегда, пастор был ласков и говорлив. А Рённев умела принять гостей, на Заводе, видно, она прошла хорошую школу.
В основном пастор говорил о том, как плохо в здешних селениях обрабатывают землю; это был, так сказать, его конек. А здесь, в Нурбюгде, отсталость была видна еще больше, нежели в главном приходе.
— Славно, что ты здесь вроде бы миссионер, доброе дело проповедующий, дорогой мой Ховард! — сказал пастор.
Ховарда передернуло.
Уже смеркалось, когда пастор с Ховардом, не торопясь, прошлись по полям. Зрение у пастора было хорошее, и теперь передернуло его.
— Запущено! Как ужасно запущено! — повторял он.
Но когда они подошли к большому заболоченному лугу и Ховард принялся рассказывать, что он тут собирается сделать, лицо пастора просветлело.
— Шестнадцать молов земли! — воскликнул он. — Если почва не стала кислой, то это будет, возможно, лучший из всех твоих участков, дорогой мой Ховард!
Прошлой осенью, когда Ховард приезжал сюда, чтобы помочь Рённев советами, он вбил здесь глубоко в землю несколько шестов. Он собирался, когда снова попадет сюда — летом, предполагал он, — вытащить их и по виду и запаху определить, стала ли почва кислой.
Он подергал шесты, но они, как и следовало ожидать, крепко вмерзли в землю.
Пастор с интересом следил за ним.
— Это напоминает мне ту просто загадочную враждебность по отношению ко всяким переменам, которую мы повсюду встречаем и которая зачастую всего сильнее бывает у тех, кто от таких перемен всего больше выгадал бы! — сказал он. — Отчего это так? Причина кроется, видимо, в общем складе характера народного, коему чуждо воспринимать новые мысли.
Взгляни на эти стоящие в болоте столбы, которые ты по той или иной причине хочешь извлечь, ибо они тебе мешают. И вот ты замечаешь, что столбы не поддаются. Ты не можешь их вытащить. Само клейкое вещество болотное цепляется за них и не отпускает, кажется, словно подземные силы тысячами пальцев удерживают их. Если ты хочешь их извлечь, то тебе предстоит кропотливый труд: осушить все болото, прорыв вдоль и поперек канавы, которые могли бы дать сток лишней воде. И вот настанет день, когда ты сможешь подойти и вытащить столб коротким, несильным рывком: болото отпустило его. Но тем временем и все болото изменилось, это уже не болото, но плодородная почва, пригодная к вспашке… Да. Именно так! — радостно закончил пастор. — Этот образ я использую в одной из своих будущих проповедей. Иными словами, просвещение и еще раз просвещение — вот что нам нужно…