— Нет, не пойду на это, — сказал Доменико сонно. — И на драхму не убавлю тысячу.
Чичио усмехнулся:
— Когда я сказал — убавим?! На время возьмем, на время дадим.
— Забыл, что он приказал — ни с кем не заговаривать в дороге? И как это — на время?..
— А так, хале, поверит нам, усадит на арбу, я заведу с ним душевный разговорчик, заботливо смахну с его плеча волосинку какую. Словом, вотремся в доверие и пристукнем его камнем по голове, хале, придушим аккуратненько. И драхму свою вернем, и его добро присвоим. Соберу сушняк, и такой шашлык зашипит у нас, милый мой, а Мичинио не дурак, с какой стати ругать за небольшую задержку, добра ему преподнесем сколько! У каждого небось утроба, у каждого карман, хале, всякий хочет их набить. — И расстроился внезапно: — А ножа-то нет — овцу свежевать! — Но тут же успокоился: — У него найдется... Увидишь, доверится нам, проведем его.
— Как же так... — Доменико передернуло, будто помоями облили. — Он поверит, доверится, а мы придушим?
— А ка-ак же, хале...
— Да как же так... — растерялся Доменико. — Раз доверится нам, хорошо обойдется — убить его вместо благодарности?
— Что, сейчас учить тебя жить?! — изумился Чичио, ища поблизости камень. — Не говоря о другом, жрать охота, кишки сводит, а ты...
В Каморе, где царили обман и вражда, где все было пропитано кровью, Доменико не возмутился, не удивился б так, но здесь, у дерева, в лесу, на вольной воле, он повторял, потрясенный, растерянный:
— Да, но, как же так...
— Так вот, хале, таков уж закон жизни, раз поверил, раз доверился, значит, дурак, а чего жалеть дурака, хале, убрать надо — очистить путь, мы вперед идем, убираем с пути, что мешает, вон волк, бессловесная тварь, не прозевает, не упустит отставшего оленя... Не скоро переведутся глупость и глупцы, и доверие тоже — много времени надобно очистить людскую породу, так что мне, — он напыжился, — опытному выявителю, верному человеку великого маршала, нечего тужить. Скажи, кого я разговорил бы за столом или еще где, кого выявлял бы, не будь доверчивых глупцов? Хорошая вещь доверие, приятель. — И воскликнул недоуменно: — Чем бы я кормился, не будь доверия?!
— Погляди на меня, — сказал Доменико.
Сперва удивленно смотрели они друг на друга, убежденные в своей правоте, и Доменико с омерзением увидел себя в глазах Чичио — нелепо вытянутого, уродливого — и содрогнулся: почудилось, что он и в этом каморце жил! И в отчаянии глядя на него, вспомнил, что в самом деле был из трехъярусного города каморцев, тамошним оставался и здесь, на вольной воле, в эту минуту, и так будет впредь, и снова вопросил себя, тускло мерцавшего в глазах Чичио:
— Раз доверится... убить, значит?
— А ка-ак же, хале!
Размахнулся, ударил прямо в глаз. Зажмурился Чичио, закрылся руками, съежился, а потом осел от пинка ногой прямо в лицо, только молвил ошалело: «Спятил ты, хале...» Но Доменико бил и бил его — в голову, в грудь, подхватил с земли, выпрямил и двинул кулаком в живот — Чичио пригнулся, зажимая руками алчную утробу, и Доменико дал ему в челюсть, Чичио повалился навзничь, а Доменико все бил и бил его, колотил исступленно. «Бью, потому что доверился — открылся мне! — пояснил он при этом. — Доверился — на, получай! Доволен?! Нравится?!» Чичио обмяк, закатил глаза, повалился как куль, но Доменико приподнял его за волосы и, согнув ногу, нещадно стукал лицом по своему колену, снова молотил кулаками, топтал ногами — изливал злость и обиду, что так долго копились, избивал его, пока мог, пока не подкосились ноги и не повалился на Чичио... Задыхаясь, откатился кое-как наконец от него и присел, шумно дыша, — на земле валялся мешочек с драхмами! Тысяча драхм!.. Вспомнил угрозу Мичинио: «Если хоть пальцем тронете друг друга!..» Что теперь делать, куда податься?.. И все же спокоен был, духом не пал... Медленно встал, прижал к груди мешочек и побрел по дороге...
Приостановилась огромная медленная арба, человек на арбе хмуро оглядел замаранного кровью путника.
— Вы... в Канудос, дядя?
— Да, — сказал Сантос.
— Не подвезете?
— Ты из Каморы? Чья кровь на тебе... — Глаза у Старого Сантоса сузились.
— Я каморца убил.
— Садись.
С трудом забрался на арбу, сердце колотилось. Старик сидел спиной могуче, уверенно, и Доменико ощутил в нем защитника, но запах крови, той крови, проникал в нутро, тошнотворно дурманил.
— Можно, я... — сказал Доменико, а старик спокойно обернул к нему изувеченное лицо. — Можно, прилягу, дядя, а?
— Ложись.
— Не думайте, что я невежа... измучился...
— Ложись.
И едва опустил голову, в нос ударил такой знакомый, далекий — далекий теперь запах домашней птицы... Но порадоваться не успел, накатила теплая сонная волна; растроганный, счастливый, собрался с силами и сказал:
— Если умру в дороге, дядя, передай канудосцам этот мешочек, пригодится им... — И, окунаясь в сон, он усомнился на миг в сидевшем к нему спиной старике, но от человека исходил запах свежего теплого хлеба, и он доверился. Доверился:
— Тысяча драхм тут, дядя, тысяча.
— Хорошо, передам.
Умиротворенно посапывал скиталец.
Долго спал скиталец, очень долго, бесконечно блуждал по лиловым просторам, по уступчиво мяклым неведомым тропам; возникали пред ним, исчезали, мелькая, незнакомые лица, предметы, и качалась арба, погружая в виденья, и, усталый, он спал, утонув в сновиденьях, разморенный полуденным солнцем, разрисованный тенью от клетки — заходящего солнца лучами, и дождя не заметил. Старый Сантос прикрыл его буркой, он лежал, окунувшись во тьму, весь в чужой крови, а вокруг, совсем рядом, не говоря уж о дальних краях, происходило столько всего: старался угодливо мастер кисти, великий Грег Рикио; не успевали выставить на улице для всеобщего обозрения очередную картину, как он кидался творить другой шедевр, вдохновленный музой заказчика — музой великого маршала, ночами не спал, творил и творил, и в те же ночи не спал уставший за день кузнец Сенобио Льоса, садился под деревом и играл себе на гитаре, играл только то, что хотелось ему самому, а вдоль реки в предзакатный час очень странно расхаживал дон Диего, особый, особенный наш канудосец, с интересом следя за удлиненной трепетной тенью, мягко зыблемой, лелеемой волнами, и так гордо расхаживал, поглощенный своим артистизмом, наблюдая за тенью, и ничуть никого не смущался, изучая движения, тренируя себя, и совсем по-другому тренировал доверенный ему корпус наделенный особой властью генерал Хорхе — четыре солдата, вовсю раскачав широченный тюфяк, перекидывали на нем через высокий, наспех сооруженный забор пятого солдата, который, перелетев на другую сторону, лихо приземлялся на пышные подушки, — по личному приказу маршала велась тренировка. А Мануэло и Мануэла, поднявшись повыше к верховьям реки, удалившись в безлюдный простор, лежали на солнце, забрызгав друг друга, лаская друг друга и нежась, и в ярости смотрел на две укрытые одеялом подушки спесивый страж ночи Каэтано, а два жагунсо свирепо поедали глазами третьего, то ли спавшего, то ли дремавшего; строил планы великий маршал, и приятно зудел палец в острых зубках любимой кошки; а полковник Сезар среди намалеванных дам безотчетно мечтал о простой деревенской девке; растирал неприметно для других больную ногу безгласный Рохас; Иносенсио задумчиво проверял пальцем, хорошо ли наточен меч; в чашу с вином подсыпал порошок тучный бровастый каморец, а еще где-то играли в фанты...
Доменико испуганно вздрогнул — глаза заливала синь неба. Напряг зрение и различил в вышине легкое облачко... Страшно хотелось пить. Присел, недоуменно оглядел людей вокруг себя.
— Где я?
Такие ему не встречались — статные, сухощавые, высокие, в широкополых двууголках. Хорошо хоть, узнал спину старика, подтянулся к нему, повторил:
— Где мы, дядя?
— В Канудосе, — ответил Сантос.