— Делай вид, будто не слышишь, на окна не гляди, тсс... улыбайся, — тихо наставлял Петэ-Петэ-доктор. — Улыбайся, говорю.
Склонивший голову вбок Доменико улыбнулся, как сумел, — от щеки к щеке рубцом обозначилась косая полоска.
— Что там происходило... в том доме, дядя Петэ?
— Избивали кого-то, пытали.
— За что?
— Кто его знает, а оркестр играл, чтоб заглушить крики.
— Зачем?
— Скрыть, что в Каморе применяют пытки... Таковы у них порядки.
— Очень плохо играл оркестр, нестройно.
— Плохие музыканты... Впрочем, говорят, что это музыка будущего.
— Сильно избивают?
— Не очень, только по лицу бьют. Понимаешь, они нарочно дают крикам вырваться, чтоб мы слышали.
— Для чего?.. Не понимаю...
— Видишь ли, настоящих преступников в подземельях пытают и, стремясь скрыть это, представляют дело так, будто даже бить запрещено, но кое-кто, дескать, нарушает закон и избивает тайно, под шум оркестра, чтобы не слышно было, будто не применяют в Каморе пыток, просто бьют иногда незаконно... тьфу, совсем запутался — ты понял что-нибудь, я, кажется, одни и те же слова повторял...
— Да, не очень понял.
— Эх, я и сам ничего не понимаю, — помрачнел Петэ-доктор. — Я и сам ничего не понимаю, хотя в этом городе состарился...
Немного прошли молча.
— А кто живет в том доме?
— В каком? Где избивали?
— Да.
— Никто, Доменико, там учреждение.
— Учреждение? Что это такое?
— Эх, — Петэ-док горько вздохнул. — Не объяснишь тебе все сразу, что тут есть и для чего, — и оживился: — Взгляни-ка наверх, в том доме самая старая женщина живет, но она всех называет бабушками, бабками. Сейчас начнет расспрашивать о своем внуке.
На открытой веранде, затенив глаза рукой, стояла старушонка.
— Это ты, Петэ-бабушка?
— Я, бабушка.
— Моего Рамунчо не видел?
— Нет, не попадался мне.
— Может, слыхал хотя бы — жениться не надумал?
— Нет, не слыхал, сударыня.
— Славная старуха, — заметил Петэ-доктор, когда они миновали балкон. — Во всем этом районе только нас с ней не трогают, меня потому что врач я, а ее — чтобы люди, глядя на нее, надеялись дожить до преклонных лет.
— И женщин не щадят?
— Что им женщина?!.. — удивился Петэ-доктор. — Между прочим, детей в самом деле не трогают — до двенадцати лет. — И добавил: — Если только их родных не обвинят в чем... Не смотри так.
Тесная кривая улочка медленно, тяжко карабкалась в гору. У чугунных ворот Петэ-доктор что-то шепнул начальнику охраны, и тот велел одному из подчиненных принести накидки-щиты. И пока Доменико и доктор водружали на себя нескладные деревянные сооружения и надежно прикрывали лица железными масками, он не сводил с них глаз, потом приказал открыть ворота, ведшие вверх, в Нижнюю Камору; ворота скрипуче, тягуче раскрылись. Они неторопливо поднимались по мощенному булыжником склону... О как душно было под железной маской, взмок несчастный скиталец, запах пропотевшего железа бил в нос, ноги налились тяжестью, не двигались. «Улыбайся, Доменико, улыбайся, — шептал Петэ-доктор. — Неважно, что в маске, все равно улыбайся...» От булыжника наболели ступни, противно, липко вспотели ладони; сквозь прорези в маске виднелись живописные дома, вроде бы нарядно оживленные, на самом же деле — зловеще безмолвные, подавлявшие, и вдруг что-то вонзилось в накидку-щит с коротким стуком.
— Не бойся, Доменико, — шепнул Петэ-доктор. — Пустяки, пошутил кто-то.
— Нож?!
— Говорю же, пошутили...
Доменико испуганно сжался, покрываясь холодным потом. Тут к ним подошел изысканно одетый мужчина и, радушно улыбаясь, почтительно поклонился Петэ-доктору.
— Как изволите поживать, господин Петэ, долгоздравия великому маршалу.
— Хорошо, мой Габриэл, как вы, многоздравия великому маршалу...
— Спасибо, ничего, не жалуюсь, благоздравия великому маршалу, весь в заботах о детях, лелею их, ограждаю от скверны, вокруг столько трагического, что омрачает их нежные души. Сразу узнал вас, несмотря на маску. А этот молодой человек, надо думать, ваш славный помощник, мой господин?
— Да, Габриэл.
— Если не имеете ничего против, господин Петэ, оставьте здесь ваши накидки-щиты, измучились, вероятно, в них. Здесь не столь уж опасно.
— Разумеется, Габриэл! Прямо тут оставить?
— Естественно, я присмотрю за ними, если доверите и позволите.
— Как ты можешь, Габриэл, кому ж еще доверять, как не тебе...
Успокоился Доменико, бальзамом лилась на душу вежливая речь каморца, и едва они отошли, тихо сказал:
— Петэ-доктор, он из числа хороших нижнекаморцев, да?
Доктор долго не отвечал, потом обернулся, дружески помахал оставшемуся далеко позади Габриэлу и торопливо зашептал:
— Ты в уме, Доменико! В Нижней Каморе одни бандиты, а он худший из них, одному Ригоберто уступает. Не суди по речи, чем вежливее речь каморца, тем он опасней.
— Странно...
— Ничего странного, мой мальчик, бандиты хорошо устраиваются в жизни, довольны, вот и вежливы. Есть здесь несколько порядочных человек из разоренных аристократических семей, которых сначала в Верхней Каморе обобрали, потом здесь, в страшной нужде живут и при всей своей воспитанности ругаются безбожно. Тебя поразила вежливость этого типа, а посмели бы мы не снять накидки-щиты, придушил бы нас и такую б извергал ругань!
— Он... Он способен ругаться?..
— Горе ты мое! Способен, еще как. Уши вянут, когда слушаешь!
— Выходит, кто говорит вежливо, тот хуже того, кто бранится. Значит, надо доверяться тем, кто груб?
— Нет, что ты, Доменико... Иной мерзавец нарочно ругается, прикидывается интеллигентом...
— А-а...
Перед глазами Доменико маячил изысканно вежливый каморец — не верилось никак, что тот...
— Он швырнул в меня нож?
— Нет, нет... До этого не унизится — он птица высокого полета... — И оборвал себя, чувствовалось, как напряглось в нем все. — Пришли. Нам в этот дом. Улыбнись. Доменико... — И пропел: — Семьсот четыре бу-удет семьсооот одиин...
Поздно ночью, когда канудосцы, возведя еще один глиняный дом, любовались им, безмолвно белевшим во мраке, конселейро протянул великому вакейро милосердно мерцавшую свечку: «На, Зе, войди...» И Зе со свечой в руке, с малым трепетным светом, таинственно выявлявшим из мрака все и вся, тихо прошел мимо улыбавшегося Мануэло Косты, сурово довольного Жоао, Иносенсио, зачарованного всем Рохаса, застывших во тьме Грегорио Пачеко и Сенобио Льосы, Авелино и многих, многих других, свет проплыл по лицам людей, в роще тихо фыркали лошади — те двенадцать, что достались от каморцев, а великий вакейро со светом в руке шел с женой и детьми сквозь тьму, не без робости задержался на миг у входа в дом, крохотное пламя чуть отклонилось в сторону, и неясный трепетный свет упал на дальнюю стену, скользнул вниз. Зе сделал шаг к порогу и подтолкнул легонько Мариам, опустившую руки на плечи детей.
И наполнился жизнью белый ваш дом, Зе, ваше жилье, озарился светом мирный дом, чистый, прохладный...
Дети спали, тихо посапывали. Мариам и Зе не дыша смотрели на колеблемое пламечко свечи, прикрепленной к стене, — дом наполнен был неясным гулом прохладной реки; а когда свечка истаяла, вздрогнул Зе — как случилось с ним, с первым вакейро! — съежился в кромешной тьме, слыша лишь голос реки. Нет, не хотел одиночества, мрака и, вытянув руку, ступил шаг, другой, ища живое, теплое. Незряче, осторожно переступал в темной тишине, напряженный, дрожащий, словно в ознобе, и слышал шорох других шагов, упрямо ищущих: вытянув руки впотьмах, оба кружились по комнате, шарили, и знакомая рука коснулась плеча, замер он, а потом — прижал к груди, обнял прохладную, подобно их дому, Мариам... Отогревалась щедрая душа Зе, а Мариам, вытянувшись на носках, шептала: «Зе... муж мой, Зе». Пастух же, молчаливый, не находил что сказать — мало, мало было сейчас слова «ромашка», что могло оно выразить! — душа его пела, пусть тихо, чуть слышно, — в этих стенах, прохладных, высоких, — свободной была душа!..