— Стал на вершине скалы Молох тот и злобно, ненавистно озирал оттуда жалкое, подавленное страхом селение. Разъевшись, кичливо надувшись, распоясался, окаянный, грозно таращил глазища, мощно дышал, и разносилось ветром зловонье но селению, по миру, — нет, ничто не теряется, братья! А подобные вам Иоанны сами таскали поганому Молоху его долю — на своих спинах, кто что мог, — среди туч стоял идол, и огнем полыхали глазища, и поскольку ничто не теряется, не исчезает, и неведом путь ветерка, смрад разнесся, и выросли большие города — Рим, Вавилон...
По зеркальному залу ступала, плыла высочайшая госпожа Мерседес Бостон, и дальнюю стену пронзали лучи, высекаясь в бесценных камнях диадемы-подвесок-ожерелья-браслетов-колец и перстней, ах, какой ослепительной, нещадно-слепящей была благоверная маршала, вся сияла, блистала, искрила лучами, шествуя мимо зеркал и гостей, неоглядная, неохватная, но при этом на диво соразмерно сооруженная и массивная, тучная, грузная — легко, казалось, крадучись ступала, и глазищами карими, с кулачища, зловеще-игриво сверкала. А лицо, поразительно было лицо, как менялось! Обвела всех косыми глазами, что-то думая, видно, при этом, — то хмурилась злобно, то усмехалась коварно, то снова мрачнела, недовольная чем-то, то, лукаво сощурясь, замышляла недоброе и снова гневно вращала глазами, широко их раскрыв, — что-то всем обещала, предвещала то радость, то горе, и невидимым облачком, украшением незримым тянулся за ней резкий, разящий запах духов; не глянув прошла, миновала восхищенную Стеллу, на ходу потрепала по пухлой щеке холодной бирюзовою лапой, миновала расколотый надвое цвет трехслойной Каморы, рассеченный, не задержалась и мига; одна она двигалась среди неподвижных, застывших — до чего была все же безмерной, огромной! Разинув рот глазел на могучие бедра, литые, прозрачное платье натянувшие туго, Эстебан Пепе, выдаваемый глухим и немым, главный шпик-уличитель; и те же самые бедра пожирал глазами, истекая слюной, засекреченный изобретатель Ремихио Даса; и, прикусив губу, пристыл взглядом к ее сбитым, мощным ляжкам нижнекаморский бандит Ригоберто; а из выреза платья, непомерно глубокого, выпирали буграми лилейные груди, и от их белизны по коже мороз продирал; и лип к ней глазами генерал-добряк Рамос, что командовал карательным войском, а она продвигалась, колыша руками, обнаженными, серебристыми, — при желании шутя бы сунула под мышки по паре молодых людей... Огромный изумруд лучился на лбу, шея была пурпурно раскрашена, стогом вздымались желтые волосы; до предела подобрался Кадима — к маршалу вышла супруга; и великий Эдмондо уставился в рот ей, она же едва улыбнулась — рассекла зеленые губы белой полоской зубов и, наклонившись к уху супруга — Эзекиэл Луна поспешил откатиться от маршала, — тихо спросила: «Обращались ли с просьбами?» — «Да, Мерседес, как же, — запинаясь, волнуясь, смущенно признался маршал. — Порфирио просил разрешить своему единственному зятю охоту на ковры». — «И ты согласился, конечно?» — жарко выдохнула она в ухо супругу. «Да, Мерседес». Надменно выпрямилась Мерседес Бостон, окатила мужа презрительным взглядом, швырнула: «Хорошо хоть, женщиной не родился, — никому б не отказывал. Сядем».
— Выросли, разрослись города — Рим, Вавилон, Помпея и Рио-де-Жанейро, и люди жили в них жизнью которую почему-то считают завидной, но что не колосятся злаки на улицах города — это-то знаете! А кроме хлеба много другого было им нужно — и лучшего, чем у соседа. Но еще раньше, когда не было городов, алчные и хищные, пораженные смрадом, зловонием Молоха, нашли на скале истлевшего идола. Вскарабкались наверх и поставили на ноги истлевшую падаль, чтобы иметь в нем защитника, оковали старательно медью, и усердно начищенный Молох заблестел на солнце, засверкал хрустально глазами-стекляшками, устремленными мрачно куда-то, человеком был — в медь превратился, а приспешники вниз скатились и принудили Иоаннов — сколько их было! — возвести города! Обманом, угрозами, братья! И руками четырех Иоаннов, сладкоустые, предавали смерти пятого — умного... и укреплялись вашими силами, наполнялись, а чтоб приглушить исходившее от них зловонье Молоха, умащали себя благовоньями и разъезжали в изящных колясках, набивали дома дорогими вещами и, стремясь убедить Иоаннов, что заслужили все это, насочиняли множество сказок — каждый плел свою, утешая тех, что оставались на просторах немощеной земли, вам подобных, таких же глупых! Когда же протерлась медь на идоле — от полировки, в бронзу одели его, и стал еще тяжелей и еще сильнее давил, подавлял... А время от времени иоанны одного Молоха воевали с иоаннами другого, в городах же, братья, кузнецы ковали для них мечи и серпы — не жалея сил, без устали опускали молоты, а вечерами, изнемогшие, слушали глупые сказки! Вы, скудоумные, и века назад, как и нынче, гнули спины на них! Иногда вам носиться верхом позволяли, давали испробовать толику радости — отпускали немного узду, в которой держали! И все новые сказки для вас сочиняли, развалясь на боку, пленяясь все новыми музами — более удобными, гибкими, верткими змеями; окружали себя роскошным хламом — вазами, кубками, серебром подковали своих скакунов, и Молоха тоже серебром оковали, заблистал он у них... Но и вам, спины гнувшим на них, уделяли кое-что милосердно, дарили вам малые радости благодетели ваши, чтоб не вымерли, — позволяли венчаться, свадьбу играть, а вы, недоумки, за любовь принимали ласки в долгие ночи! И разные игры для вас затевали — состязаться, силу и ловкость свою проявлять, чтобы, телом окрепнув, лучше трудиться, а вы, ничтожные, воображали себя свободными! А чтоб и счастливыми мнили, вам петь и плясать дозволяли; и еще поощряли смрадной, поганой рукой по голове вас гладили за лживые песни, в которых вы славили убогую жалкую жизнь, — о негодники! О, трепетала в вас душа Иоанна! И сами тоже сделали шаг к идолу, Молоху, и за это у вас, скудоумные, дома прибавилась плошка... Вы отмечаете солнцеворот, Новый год, не понимая, не соображая, что для вас год остается старым, мало того — для вас всегда вечер, сумерки, пелена окаянного Иоанна застит вам свет... Но ободритесь, братья, воспряньте духом. Кто пойдет за мной, увидит истинно великий, величавый город... Ты, как твое имя?
— Мое?
— Да, как звать?!
— Рохас.
— Чем кормишься?
— Пастух я, вакейро.
— Большое пасешь стадо?
— Не очень.
— На кого работаешь?
Рохас потупился, пробормотал:
— На каморского сержанта.
— Мерзавец! А тебя как звать?
«Ладно, не сердись, Мерседес, — умолял великий маршал, ласково поглаживая ей неохватное колено. — Семь перстней вынудил его дать за это». — «Скажи-ка, перстни... Невидаль какая... Сыграй, Стелла, чего-нибудь этакого. Ах, и Ригоберто допустили? И он обожает меня, вроде тебя, спасибо, Гермоген... И ты в роще, да? Хорошо. Да, Анисето». Великий маршал Эдмондо Бетанкур, волнуясь, пальцем подозвал к себе придержанных для Мерседес уродин — для контраста и разнообразия: «Подойди-ка, Педро Карденас... Да, тот самый перстень... Да, да, Анисето... Пошли ко мне дона Риго...» И, поставив карлика перед собой, вторично подозвал к себе самого неприглядного из гостей — богатого торговца Артемио Васкеса, однако Мерседес Бостон прискучили уроды, косые глаза ее скользнули по залу, злобно ухмыляясь, оглядели генерала-красавчика, Масимо, Рамиреса Киспе и, внезапно озадаченные, ровно, прямо уставились на незнакомое лицо. «А это кто...» — «Кто, душа моя?..» — трепеща, спросил великий маршал. «Вон тот, бледнолицый, с мешочком в руке....» — «А-а, игрушка Сезара». — «Подзови-ка сюда...»
— Меня?.. Авелино.
— Чей скот пасешь?
— Педро Карденаса.
— Кто такой?
— Каморец.
— Подонок ты. И что получаешь?
— Положенное вознаграждение — четверть приплода, конселейро.
— Вознаграждением считаешь... — Мендес Масиэл прикусил губу. — А если мор случится?
— В счет не идет.
— А если обвинит в обмане, скажет — утаиваешь.