Так что же: и эта их тяжесть не изжита и не избыта в нем более чем за тридцать прошедших лет? и она тоже является ему — чтоб, возможно, нашел он ей какое-то выражение, или высвободил ее из себя?
И что сказал бы ему на это их Доктор? Что́ — какие пути высвобождения из себя всей его тяжести порекомендовать бы он мог?...
Или — незачем и не надо подходить ему еще и с этими своими вопросами к Доктору? Разве не дал уже Доктор ему, всем им ключ к пониманию того, что там в каждом из них происходит. И теперь уже забота и дело каждого — самому разобраться в себе и найти ту наипервейшую причину, что привела к замыканию на нем всей этой сложной цепи, и как теперь устранить ее, изжить ее из себя. Ведь и сам Доктор тоже не переоценивает своих возможностей и повторяет им чуть ли не каждый день, каждый раз: пять процентов лечения — за ним, остальное — за ними. И еще, и еще раз вот это: от чего заболели, тем и лечись...
— Только тяжесть, — опять и опять напоминает им Доктор, то ли зная, а может, и не догадываясь, о чем и в каких направлениях улетают сейчас тут их мысли. — Только одно ощущение тяжести. Тяжести рук, тяжести ног, тяжести всего тела...
14
И в Москве тоже он не забывал о Галушко, тогда же, на первом курсе, зимой, написал ему в Гуляйполе письмо и вскоре же получил от Петра радостный и одновременно невеселый ответ.
Галушко рад был, что он, Максим, и «в большой и шумной матушке-столице» не забыл его, горячо радовался за него, за Максима, и желал ему «полных успехов» в учебе и в работе в будущем.
Но вся остальная часть письма, хоть и написанная с достаточной долей юмора и сарказма, была тяжелая, мрачная.
Петр писал ему о плохом положении в колхозах, о низких заработках, о неразумной политике сокращения личного скота. «Когда было у колхозника, — было и на базаре, а теперь нет. Я думаю, что вам тоже известно, что люди своих коров почти уже не имеют, а также и хлеба нет: все рухнули у магазины, создается большая очередь, ругаются, недовольствие...»
Далее Петр сообщал, что вот уже нажил и болезнь сердца, «два раза за малым не отдал богу душу». — «А зачастую, — писал он дальше, — страдаю бессонницей, целыми ночами продумаю, прокурю, так и проходит ночь, а кое-когда утра не дождуся, уйду на работу, только и успокоишься, когда придешь до своего трактора, замерз — не прокрутишь рукояткой, начинаешь подогревать и заводишь, а пока заведешь, все думы рассеиваются, ибо заводишь несколько часов. Почему? Потому что я сейчас работаю при районной конторе связи трактористом на тракторе ДТ-28, наверное, хужего трактора нет в настоящее время: чайно-летняя машина. Заработок мой 500 руб. в месяц, семья 3 человека: я, жена и дочь. Конечно, на семью этого мало, если ведро картошки на рынке 30—40 рублей. Ребята некоторые опять махнули в Казахстан, но по весне посмотрю и я, возможно, подамся опять куда-либо у другие места, если все будет благополучно со мной, а возможно, придется засохнуть здесь, у Гуляйполе. Да, хреновый с меня герой, только и того, что орден Ленина имею, смотрю на него и радуюсь и плачу...»
И нечего было ему, Максиму, написать тогда утешительного на это письмо Петра. Бывал он дома, в своем курском колхозе: и там у них было тогда то же самое, те же ошибки в хозяйствовании. О них и говорилось впоследствии на Мартовском (1965 года) Пленуме ЦК.
* * * *
«Здравствуй, Максим!
Получив твое письмо, я не смогла сразу ответить, потому что с работы прихожу очень поздно. Вот сегодня воскресенье, а мы работали до 7 часов.
Я недавно приехала из Севастополя, была там почти три месяца. Думала остаться там совсем, чтоб навсегда забыть и те улицы, по которым мы ходили, и тех людей, с которыми оба были знакомы. Все, буквально все, больно напоминало о тебе. Даже случайно сказанные слова, даже не по моему адресу, острой болью отзывались в сердце. Да что говорить об этом, разве расскажешь, как это тяжело.
20 ноября у меня умерли сестра и ее муж (помнишь, мы ходили к ним, когда были в Севастополе), и мама приехала в Севастополь на похороны. Ты, конечно, понимаешь, как это тяжело, я только сейчас пришла немного в себя, так все это было неожиданно и жутко. На похороны я не осталась, потому что очень страшно. Перед отъездом была у твоей тетки, хотелось хоть с кем-то поделиться своим горем. Много говорили о тебе, и я сказала, что мы с тобой переписываемся, хотя мы уже вон сколько не пишем друг другу. Ты прости меня, пожалуйста, за эту ложь, но иначе поступить я не могла: что бы она подумала, если бы я сказала, что мы поссорились? Поговорили мы с ней обо всем понемногу. Валюшка (сестричка двоюродная твоя) проводила меня до автостанции, и я уехала домой. Мама осталась в Севастополе, чтоб уладить дело с квартирой и подождать, пока Валя (моя племянница) аттестуется за первое полугодие, так как она учится в 10 классе и сразу уехать ей нельзя, а одну оставить после смерти отца и матери тем более. Мы решили забрать ее к себе, так как у бабушки она быть не захотела. Вот уже неделя, как я дома. Прихожу в 11—12 часов ночи, пока протопишь, приготовишь поесть, уже час, а то и позже. Школу тоже пропустила: то переезд, а теперь работа. Вот с 1-го декабря не будет работы, постараюсь наверстать то, что пропустила. Если приедет с мамой Валя, мне будет веселей, не то что веселей, а лучше. В школу будем ходить вместе, а то одной поздно очень страшно идти. Почти все, кто учится в нашем классе, живут в городе или на Контрольке, и только мы с Верой идем в эту сторону. Но так как Вера работает на другом процессе, в другую смену, мне придется ходить в школу одной, пока не приедет Валя. Думаю, что к Новому году они приедут.
У нас сейчас так холодно, что даже не хочется выходить на улицу. Несколько дней лежал снег. В Севастополе гораздо теплее, сколько я была, все время стояла хорошая погода.
Да что я все о себе да о погоде, тебе, наверное, и не интересно, а я пишу. Но ты прости меня, Максим, так тяжело сейчас, что я не смогла молчать. Сначала я хотела обидеться на тебя надолго, навсегда и никогда не писать тебе, но зачем это, ведь так еще тяжелее. Когда я получила твое письмо, будто яркий луч проник ко мне в дом, но надолго ли это. Напрасно ты мне пишешь о Жене, я тебе записала это сгоряча. Мне так обидно было, когда я читала твое письмо, что мне хотелось сделать больно и обидно и тебе. Прости, Максим, я знаю — это глупо, очень глупо, но ведь ты отлично знал, что ты для меня самый родной и самый близкий, зачем же ты писал такие письма?! Ведь ты вошел в мое сердце не сразу, осторожно, шаг за шагом все прочнее и глубже. И вдруг, без всякой на то причины, резко, не думая о том, как тяжело будет мне, отвернулся. Я не упрекаю тебя, потому что знаю, может и любил, но недостаточно, поэтому так все получилось. Правильно говорят, что лучшее испытание для любви это разлука. Мне очень тяжело, но если так для тебя будет лучше, я забуду все, что было. Я очень тронута твоим вниманием, ведь ты первый, кто написал слова песни для меня, пусть даже не те, какие бы хотелось услышать мне... Так хочется, Максим, рассказать о хорошем... но не могу, не могу передать того, что так волнует меня, да если бы и умела, то некому.
Вот и сейчас хотела написать тебе хорошее теплое письмо, но...
Прости, что так долго задерживаю твое внимание своим письмом. Если будешь писать, пиши больше о себе, для меня это дорого, как и раньше.
До свидания, Максим! Напиши, как думаешь провести каникулы.
0 час. 45 мин. ночи. Лида».
Тяжело, горько и тяжело было ему за Лиду от такого ее письма. И еще — от сознания полнейшей своей несостоятельности, беспомощности как-то помочь ей сейчас, изменить ее жизнь. Тем более, что и у самого дела были не лучшие, хотя он и не писал ей ни разу о них. И сам по себе тяжелейший учебный год, и мучительная, трудная полоса прощания с самим же собою вчерашним, и начавшиеся вместе с этим затяжные головные боли, ночами бессонница.