Только, может, как раз вся и беда его в том, что он никого и ничего не забыл. Что он, похоже, и не умеет ничего забывать. Может, в этом-то и есть она, вся его беда, что он слишком уж помнит все? И вся его вина тоже?..
...Идет...
С простертыми, протянутыми вперед руками. В сплошной — осенней ночной черноте. Мимо (невидимого во тьме) их полевого стана, мимо (невидимого) их «бригадирского» вагончика. Идет и идет, в самую глубь этой черной ночи на целине, в самую глубь...
— Только ночь, — возвращает его опять сюда в кабинет тихо Доктор. — Только мягкая, густая, темная черная ночь. Вы одни, вы одни во всем мире, и перед вами, вокруг вас — только вот эта сплошная, густая и мягкая, с п о к о й н а я черная ночь.
Входите в нее. Ощущайте ее мягкость и вечность, ее целительный вечный покой...
И он старается никуда больше не «уплывать», ни на что больше не отвлекаться. Сидеть — и чтоб только вот этот сеанс, чтоб только вокруг чернота и покой. И никаких посторонних, никаких навязчивых мыслей...
...Сидит... Видит и ощущает вокруг себя одно только черное... и как бы не замечает, что и опять уже ищет какие-нибудь ориентиры, какие-нибудь опознавательные знаки, чтобы узнать, где ж он теперь, — где ж?
— Где ж?...
...И — в деревне. Там, дома, в своей курской деревне. Стоит... Сейчас? — в свои 39, только что перенесенный туда из этого вот кабинета и из черной осенней кустанайской степи?.. Или же: он, он самый, он-нынешний — и еще он-тот далекий мальчишка, со своей — так и не ведомой никогда никому скрытой болью, со своею невысказанной глубинной тоской?..
Стоит у своей хаты; знает, чувствует, что должен стоять где-то тут, рядом со своей хатой (да и где ж ему еще стоять тут, черной ночью, в своей деревне, где?!..) — но видеть ничего тут не видит, ничего он не видит, одна только ночь...
Да, тот самый, тот самый далекий мальчишка, один — со своим немым завом, со своею глубинной тоской...
Один, в ночной темноте, в сплошной ночной черноте. С руками, простертыми куда-то вперед; простертыми куда-то вперед...
...Где-то есть корень — немой,
В недрах, глубоко,
Сросшийся с древнею тьмой,
С тишью истока...
...Да, тот самый, тот самый далекий мальчишка. Каким он и остался — там, вдали — навсегда.
И он же — он-нынешний, из этого вот кабинета, но с памятью в сердце все того же мальчишки, со своей и доныне глубинной нерасчлененностью с ним...
...В недрах, глубоко,
Сросшийся с древнею тьмой,
С тишью истока...
Вот уже много дней, когда он в «ночи» и «в деревне», на каждом сеансе эти ему стихи, много дней...
Рильке. Райнер Мариа Рильке. К ОРФЕЮ. Почему-то именно эти стихи...
...С протянутыми, простертыми вперед руками в ночи — куда? Тот босоногий, тот далекий мальчишка. И он же — он-нынешний. И — к кому он? К КОМУ?..
Знал бы сейчас Доктор, как управляет он тут своими мыслями — как «уплывают» они у него. И каждый день, на каждом сеансе вот так, на каждом сеансе. Редко когда удается ему просто отдохнуть в темноте. Не умеет он этого, не получается. Всю жизнь не получается у него — отдохнуть от себя самого...
— Только ночь, только мягкая черная ночь, — вторит, заканчивая эту часть, как бы себе уже Доктор. — Входите в нее, сливайтесь с нею, впитывайте в себя ее вечность, ее величие, ее мудрый покой...
— Только ночь, только мягкая черная ночь...
А он?
А он уже — опять там, в своей части, в твоем городе, в вашем Крыму. С простертыми — протянутыми вперед руками; медленно и осторожно, как бы на ощупь, сходит он с крыльца их бывшей казармы — и идет.
...И — идет. С протянутыми, простертыми вперед руками. Один в темноте. Как слепой. Или — как сомнамбула.
Спускается с крыльца казармы их бывшей Первой роты, поворачивает направо, доходит до того места, где должен кончаться газон (их Первой роты газон), и опять поворачивает направо, к проходной КПП.
Идет, — с протянутыми, простертыми вперед руками. Доходит до не видимого в черноте КПП, не останавливаясь проходит невидимым узким коридором мимо не видимого в черноте дневального, выходит на невидимую улицу...
И — дальше, и — дальше. Шаг, и еще шаг, и еще.... Через ту (не видимую в черноте) улицу, в тот (не видимый сейчас ему) переулок, каким он и всегда шел туда — на твою улицу, к твоему дому, к тебе...
...Шаг; и еще шаг; и еще.
Прямой, голова высоко, с не видящими ничего глазами.
И руки — в сплошной черноте — вперед. Как у слепого, или — как у сомнамбулы...
Под величественную — поставленную Доктором — и невыносимую «Ave Maria» Иоганна Себастьяна Баха...
* * * *
А дома, рядом, каждый день, каждый час, каждый миг, и уже столько времени — другие глаза. Глаза жены. И с давним, одним и тем же вопросом. С одним и тем же — молчаливым, немым вопросом твои глаза...
Погоди и еще немного, молча говорит он тебе, погоди. Он верит, он все равно верит, что и ты тоже (если он только сумеет, если у него только получится) — и ты тоже все, как надо, поймешь. Этого же нельзя не понять...
Но только — погоди и еще, погоди. Ты ж видишь: это болезнь, самая настоящая болезнь, даже хуже болезни. И чтоб ему вылечиться, чтоб ему вылезти, выбраться из нее (или ее высвободить из себя), ему надо и еще раз пройти через все. Обязательно надо еще раз пройти через все, и не от него это зависит сейчас...
Но он помнит, каждую минуту также он помнит и этот твой взгляд, и эти твои глаза, и этот застывший в них твой многолетний вопрос. Да и как же не помнить ему о тебе, как не помнить!..
Но только ты — потерпи и еще, с этим его и ему самому непонятным пока ответом.
Дай ему еще время и потерпи...
2
...Стояла, чуть склонив голову набок, и пристально смотрела на него. И вот в эти-то первые мгновения он и у з н а л ее.
Явно одна из лучших девушек вечера, приятная, красивая, мило одетая, две толстые русые косы...
И еще: чуть прикушенная в полуулыбке нижняя губа — ровными красивыми зубами, и руки, спрятанные за спину, и едва уловимое движение головой, как бы призывающее его.
И он, спустя один танец, теперь уже сам отыскал глазами ее. И опять было все то же: и этот ее пристальный взгляд, и припрятанная полуулыбка, и едва уловимое движение головой, все-таки призывавшее его. И тогда он осмелился и пригласил...
Да, все там же, в их воинском клубе в их части, в ее городе, в ее благословенном Крыму...
И с этого, с той самой их первой минуты все у него тогда и началось...
Но туда, в Крым, в ее город, к ней, к Лиде, — ему пока рано еще. Потому что на пути к ней лежала еще целина, Кустанайская область, их совхоз, их Вторая бригада, был и остается Петро Галушко (что и на сеансах, в «ночи», не покидает его), и он просто не может, не получается у него — переступить через ту полосу и идти куда-то там дальше: сначала он должен будет и о ней рассказать.
...Стоит вот, смотрит в окно — в черную ночь и огни города, а мыслями, памятью, зрением — опять и опять там вдали, сквозь годы и расстояния, на том самом кусочке степи, в том самом совхозе, в той самой Второй их бригаде... И хоть она, Лида, за тысячи километров в Крыму даже о самом их существовании ничего не ведала и не знала, все равно — это ничего не меняет: вся она, вся-вся их будущая история, совершалась уже и теперь...