Конечно, если б он знал (она расскажет ему об этом позже), что тогда, в цехе, когда он отдал билеты и ушел, у них, у девчат, затеялся шуточный спор: чьим будет на вечере этот стеснительный сержантик, и она, Лида, сама не зная зачем, подхватила вызов затеявшей все первой среди них обольстительницы — Томки, и потом, на вечере, они с Томкой, продолжая затеянное, попеременно и приглашали его... возможно, знай он все это, он, может, и по-другому увидел бы и ее этот взгляд, и ее улыбку и не доискивался бы теперь каких-то далеких глубин, о т к у д а о н з н а е т е е. Но, к счастью или к несчастью, не знал он об этой их шутливой затее, и потому ничто из наигранного ими не мешало ему и помнить и думать о ней. И вот этот ее первый пристальный взгляд на него, ее скрытая, лукавая, но и со значением полуулыбка, ее спрятанные за спину руки и едва уловимое движение головой, как бы призывающее его к себе... во всем тут было для него в ней будто что-то знакомое, и он через это знакомое тоже будто откуда-то узнавал и ее. Эту совсем ему незнакомую приятную видную девушку в сером светлом костюме и модной нейлоновой кофточке, с редкими теперь у девчат и так идущими ей богатыми русыми косами.
А вообще же, конечно, она слишком хороша была для него, для «солдатика», да и был у нее, наверное, парень из своих, из гражданских. Это она просто так, развлечения ради на вечере, зачем-то подурачила его и даже назвала свой адрес, если, конечно, шутки же ради, не выдумала его. И все-таки он решил осмелиться и сходить к ней по этому адресу.
И вот она стояла теперь перед ним, эта самая Лида, к кому он все две недели и хотел и не решался пойти. Теперь она не была такой нарядной и модной, на ней было старенькое черное демисезонное пальто, на голове темный полушалок. В общем-то обыкновенная, ничего сверхъестественного, что ему там могло показаться. Но он был уже полностью во власти ее...
* * * *
И он и еще и еще приходил теперь к ее дому и стучал в ее окно. И они все часы его увольнения большей частью бродили тут же вблизи ее дома и его части, по малоосвещенным и безлюдным улицам и переулкам этой окраины, застроенной одноэтажными частными домами. И то говорили о чем-то, о чем там у них получалось, а то и подолгу молчали.
Потому что сразу же что-то не то и не так начинало складываться у них. И они оба и чувствовали и понимали это; и оба ничего не могли изменить.
Для него она с того самого первого взгляда ее не была просто хорошенькой новой знакомой, с кем можно было бы приятно проводить увольнения. Для него, — он ведь это сразу увидел, — для него она приоткрылась тогда с чем-то более глубоким в себе, чем-то будто знакомым и близким ему, что он как бы откуда-то давно уже знал; и вот теперь, когда они стали встречаться и что-то взаимное будто все больше и больше сближало их, ему не терпелось, чтоб она, эта вот его новая Лида, побыстрее и подоверчивее как-то там открылась ему, посвятила бы его во все свое самое-самое — и, конечно, почувствовала бы, поверила, что и он способен все-все в ней понять и принять. Не говоря уже о том, что сам он был готов на самую наисвятейшую откровенность и доверчивость.
Он даже и не подозревал, каким и наивным, и зеленым, и нетерпеливым он был.
Неисправимо доверчивый сам (и тут жизнь так ничему его и не научит), он и от других, с кем его близко сводила жизнь, всегда ждал такой же бесхитростной откровенности, такого же взаимного доверия к нему. И если встречал в ответ чью-то сдержанность, тем более недоверие или отчуждение, то и не понимал этого, и в глубине всерьез обижался. Ему лично всегда казалось, что его собственные бесхитростность и доверчивость должны были быть сразу видны.
Так же было у него теперь и с Лидой.
Тем более, что их обычные разговоры стали все больше и больше походить на игру в одни ворота.
Каждый раз, когда ему случалось говорить о себе, Лида молча и, кажется, с интересом слушала его. Но потом, если он обращался теперь уже к ней, спрашивал о чем-нибудь даже незначительном, что касалось лично ее, она чаще всего отмалчивалась и опускала глаза. Ни разу, или почти ни единого разу не спросила она его ни о чем, что касалось бы его самого, ни разу не поддержала такой вот его разговор. Она просто слушала его и молчала. И фактически ни слова о себе; так, разве что самое общее. И вот это ее умолчание, ее ощутимая отгороженность в чем-то своем от него в глубине и обижали его.
К тому же он никак не мог понять и причины ее сдержанности и замкнутости с ним. Певунья в цехе (он это знал), звонкая хохотушка со своими фабричными, она при встрече с ним как-то сразу менялась, становилась и сдержанной и замкнутой, и когда он приставал к ней с расспросами — что с ней и почему она с ним такая вот замкнутая, она только закусывала губу и опускала в землю глаза... И вот так они иногда подолгу и ходили по своим темным улицам и переулкам, маясь от тягостности своих отношений и не зная, как им самим себя изменить.
А он потом, вечерами после отбоя, уединившись, по обыкновению, в комнате ротного, переживал ее молчание с ним и еще и еще — и опять и опять адресовал ей полные обиды и непонимания очередные свои стихи. Зная, конечно, что ей-то, Лиде, эти его стихи никогда не читать...
9
Он постучал в окно, Лида вышла без пальто и пригласила его в дом.
— Не стесняйтесь, — сказала она.
Он уже знал, что живут Лида с мамой вдвоем, и что у них есть еще квартирантка, и что занимают они только маленькую часть этого дома. Теперь он увидел всю их квартиру сам: крошечный коридорчик, кухонька и небольшая комната.
Мама Лиды сидела на кухне, за работой, наматывала на небольшие пятиугольные пяльцы разноцветные толстые нитки. Она была уже в годах, полная, одета в простую домашнюю одежду. На его приветствие она подняла голову, внимательно и не слишком приветливо посмотрела сквозь очки, ответила «здрасьте», — довольно отчужденно ответила, — и опять занялась нитками.
— Это Максим, — сказала Лида.
— Буду знать, — тем же отчужденным тоном произнесла она.
Ему было бы лучше, если бы они ушли сейчас на улицу. Ничего плохого ее мама и не сказала, видно, просто у не характер такой, но все равно: чувствовал он себя тут стесненно, скованно, не в своей тарелке. И не понимал, зачем это Лиде понадобилось привести его в дом.
— Раздевайтесь, — сказала Лида, когда он вслед за нею прошел в комнату. И громко добавила: — Мама у меня всю жизнь строгая.
На кухне послышались какие-то слова, но он не разобрал их.
Делать было нечего: он снял и повесил шинель, шапку, заправил под ремень гимнастерку и сел на стул возле столика Лиды, застеленного — под стеклом — чистой белой бумагой.
А вообще-то, если быть откровенным (как и хотел бы он быть откровенным вообще и всегда и во всем), то он был доволен, что Лида не постеснялась и не побоялась ни соседей, ни матери и пригласила его, солдата, к себе домой. И ему, даже при его неловкости и скованности перед ее строгой мамой, было сейчас тут, в ее комнатке, хорошо.
Да и отвык, и соскучился он. Ведь все последние годы — одни общежития да казарма. Да и раньше — ему ведь и не приходилось никогда бывать в такой вот девичьей комнатке, ни разу не приходилось быть приглашенным в уединение и уют их особенного девичьего житья-бытья.
И сейчас он откровенно оглядывался по сторонам, осматривал комнату, обстановку, отдельные предметы, будто бессознательно стараясь по ним — через них — как-то сразу (как это и бывает чаще всего) почувствовать ее хозяев, что-то главное в них.
Комнатка была небольшая. Обстановка — скромная: светлый бельевой шкаф, железная кровать-«полуторка», простенький письменный столик, застеленный белой бумагой, рядом с которым он сидел, книжная этажерка, зеркало, на стенах тут и там вышивки. Глинобитный пол застелен стареньким покрывалом.
— Мама спит на кухне, — пояснила Лида. Наверное, он слишком внимательно осматривал комнату. — А мы с квартиранткой вот — на этой кровати. Неудобно, конечно, но что делать!..