Лира Орфея
В романе автор продолжает исследование характера нашего современника, начатое им в повестях «Варвара Петровна» и «Наша старая хата».
Эта книга — о трудном счастье любви, о сложностях и муках становления художника.
Нежданное в его нынешнюю бессонницу и такое хорошее, такое приятное ему сновидение: его голова покоилась на твоих коленях, и ты гладила его волосы и тихо пела...
И было ему там, во сне, в этот, говорят, краткий миг — и из тех давних-давних горьких и сладостных его детских снов, когда, бывало, опять и опять снилась живою их умершая мать и он плакал от жалостливости и счастья, сам после, проснувшись, бессильный вспомнить — о т ч е г о; и в то же время было там, в этом сне, — все из всей его нынешней жизни, и ты снилась ему — какую он и помнит тебя все эти годы, и еще как-то там получалось, что была ты одновременно вроде теперь и жена его и его же мать, и вот все вот это, такое невозможное в реальности, было там, во сне, как раз естественным и даже более — единственно возможным, и ему (считай сорокалетнему человеку) было опять так по-младенчески и обидно и жалостливо, и так невыразимо хорошо...
Да, он и сейчас еще помнит, он и еще и еще вспоминает, это было такое единое: и давнишнее-давнишнее детское, и нынешнее взрослое его. И вот и выходит, думалось ему теперь, одному в темноте этой ночи, что никуда от себя нам не деться, что все свое мы действительно носим с собой, в глубинах себя, и только, может быть, именно в снах — в их сложных запутанных образах — наши глубинные боли так явно и ясно и открываются нам...
А ты — там, во сне — все гладила и перебирала его волосы, гладила и перебирала, и пела, пела без слов — и для него и для себя тоже, и он все-все понимал в твоей песне, все-все. И он лежал, головой на твоих коленях, и сам не замечая того, плакал.
Знала бы ты, как же было ему хорошо!..
К тому же вы были где-то одни, может, даже вообще одни на всей земле и во всем мироздании, над вами... будто з в у ч а л о какое-то особенно синее небо, вокруг была степь и высокие спелые травы, и ветер мягко катил и катил мимо вас бесконечные светлые волны.
И, наверное, это и было все то, чего всю жизнь или, может, всю вечность молча и просила его душа, и теперь он, как малый ребенок, только вот этого, должно, и хотел бы: лежать и лежать на твоих материнских коленях и слышать и слышать твое материнское пение...
Да, он помнит, вы точно были где-то в степи, а, может, и не в степи, а у него дома, на родине, в его курской деревне, где-то в лесу на поляне, средь высокого разнотравья, ты сидела, а он лежал на спине, положив голову тебе на колени, и вас овевал легкий и мягкий ветер, и над вами было то самое — еще из его давних снов — будто з в у ч а в ш е е вам лазурное синее небо...
И хотя он и не видел твоего лица, это была ты, твое лицо, и глаза тоже, он знает, были твои, и твои руки, и голос... И ему и оставалось лишь сожалеть, что все вот это, такое очевидное и такое естественное тут, во сне, и о чем сам он, оказывается, знал всю свою жизнь, никто из вас не знал и не ведал раньше... и он из-за этого так долго и много и голодал рядом с вами по вашей любви к нему.
Да, и долго и много — всегда — голодал рядом с вами по вашей любви к нему...
И именно потому, что голод тот еще и теперь не прошел, даже в этом счастливом сне, он и боялся — обязательно не забыть бы потом сказать тебе, напомнить, предупредить, чтоб ты больше н е у х о д и л а, никогда вообще, потому что... Ну, потому, что э т о г о п о т о м у ж е н и к о г д а н е в е р н у т ь. Неужели и сама ты не знаешь, как одиноко и обидно всегда ему, одному, когда ты опять и опять оставляешь его и уходишь, зачем-то уходишь к другим...
А ты все гладила и перебирала его волосы, гладила и перебирала и все ниже и ниже склонялась над ним, все ниже и ниже...
И опять ему было так, что ты и есть его мать и что сам он — все тот же ребенок... и что это ж и есть все то самое, чего он никак не мог уловить в себе раньше, а теперь вот он все видит и все понимает, и вот об этом-то, что ты его мать, но только ты не знаешь этого, он же и хочет давно тебе р а с с к а з а т ь. Всю свою жизнь, все время — только вот это и хочет тебе рассказать...
Такое простое, такое ему самому очевидное... и все время, всю жизнь — такое же непосильное, чтоб рассказать и тебе...
Да, и еще раз по кругу, по новому трудному кругу, чтоб, может, наконец изжить навсегда эту давнюю-давнюю боль.
1
...Да только вот где оно есть, начало этого самого круга, опять и опять возвращается он к одному и тому же; где и чем действительно начинается ваша история, он не может понять. И в каком времени, в какой географической точке, и в чем именно начало его личной вины? И как суметь ему, в самом деле, все свое о тебе наконец и тебе «р а с с к а з а т ь»?.. И не во сне — наяву рассказать...
Самое естественное, наверное, вернуться бы ему лет на двадцать назад и начать с вашего благословенного Крыма, с их воинского городка на окраине твоего города и вашей улицы и вашего дома в минутах ходьбы от части, куда он, с октября по июль, на третьем году своей службы и приходил к тебе в увольнения, бывало, и по два, и по три раза в неделю, и вы или сидели в твоей маленькой комнатке, или бродили часами по малоосвещенным окраинным улицам, а после, если не ссорились, подолгу стояли в вашем темном дворе, прислонившись к дощатому забору, и ему всегда так хотелось не уходить бы от тебя никуда...
Сколько раз ему так вот и видится — сесть и начать все с вашего Крыма я памятного ему твоего города, с их воинского городка и вашей фабрики рядом с ними, через пустырь, метров за девяносто от части, и как однажды осенью, в октябре, он, каким он и был тогда — «стеснительный сержантик», пришел к вам в цех и принес пригласительные билеты на вечер дружбы в их части, и как вы пришли к ним в клуб вечером на следующий день, и как ты и еще одна из вашего цеха, ваша красавица Томка, разыграли его на танцах — и что из всего из этого и получилось потом...
Он бы, наверное, и начал теперь с той вашей крымской осени и самого вашего знакомства, и такое начало было бы, скорее всего, и самым естественным для него и самым легким. Если бы...
Если бы не было в нем одновременно и этого вот другого, тоже и простого и очевидного, и что он знает в себе, кажется, всю свою жизнь: что истинное начало всей вашей истории — оно где-то далеко-далеко еще до самой вашей встречи и вот оттуда-то, издалека, ему и надо б ее начинать.
И память опять и опять возвращает его в их убогую курскую деревню и к тому самому зачуханному мальчишке, каким он и помнит себя. И все, чем он жил тогда, особенно — в потаенном своем, неведомом и не доступном другим, все, конечно, имело и самое непосредственное отношение к Тебе.
Да только вот — как об этом ему сейчас т е б е рассказать? Все-все-все тебе рассказать. Разве он не пытался уже...
И тогда (и опять в какой раз) он хотел бы начать, может, с самого простого и непосредственного, уже из нынче, из нынешней своей жизни, хотя бы с такой вот очередной своей ночи. Начать — и повести свой разговор для тебя — как будет он сам собой получаться, лишь бы только в конце концов «рассказать тебе все».
Рассказать, высказаться тебе — и с этим, может, действительно дать отпущение и этой вот своей скрытой боли (о чем ты, естественно, никогда и не догадывалась сама), и своей неизжитой вине. И уж потом, или опять же — с этим, освободив себя от навязчивой памяти своей, постараться разделаться до конца и с нынешней своей хворью. Ведь не сло́ва же ради повторяет им почти каждый день их неумолимый в своей методике Доктор: «От чего заболели, тем и лечись...»