* * * *
«...Твоя мама, как обычно, сидела на кухне, плела коврик. Квартирантки этой вашей, Нины, тоже не было дома. Он сидел один в комнате и ждал тебя.
Ты пришла с репетиции веселая, кажется обрадовалась, увидев его шинель: «Максим пришел?!» И когда вошла в комнату, хорошо так улыбнулась ему. Ты стала рассказывать, как весело было у вас на репетиции, кто из ребят и девчонок что вытворял и как руководитель похвалил тебя за новые песни. Он спросил, когда же наконец услышит, как ты поешь, и ты этак играючи ответила: «Когда-нибудь и услышишь, всему свое время». И кокетливо и лукаво улыбнулась ему, подошла к зеркалу и освободила свои роскошные косы. Как хороша ты была в эти минуты! и как нравилось так вот ему — боязно-радостно смотреть на тебя! Ты была в светлом сером платье, вся такая стройная, взрослая, а румянец (от холода и домашнего тепла) и косы — они спускались по груди — делали тебя девчонкой. Ты была в хорошем настроении, и когда так просто подсела к нему, касаясь его рукой, и светло улыбнулась при этом, он был на седьмом небе от счастья. И боялся он только, чтоб никто не помешал вам и дальше так вот уютно сидеть.
На столе лежал альбом с фотографиями, он его уже начал листать до тебя, и теперь вы просматривали его вместе: он переворачивал листы, а ты ему называла, кто там был. Потом шло сразу несколько фотографий одного парня, в гражданском и в армейском, солдатском, и на одном снимке с ним была ты. Знакомый твой на снимках был — ничего, приятный парень, высокий, полный, темноволосый; и, похоже, этакий свободный и уверенный в себе. На снимке, где стояли вы рядом, ты, как всегда на фото, была хороша, и еще тебе было явно приятно стоять рядом с твоим знакомым. Он долго смотрел на эти снимки — и уже чувствовал, как начинает в нем пробуждаться какая-то неприязнь к этому парню, хотя он в общем-то и понравился ему. А ты все молчала, не говорила, кто это. И наконец он посмотрел на тебя: такой тоски в твоих глазах он еще никогда не видел!
— Это Женя, — сказала ты. И опустила голову.
Женя... Да, конечно, он уже знал о нем, ты говорила ему, что у тебя был знакомый, сейчас он в армии, но что вы поссорились с ним. И больше ты ничего не хотела говорить об этом, как всегда замолчала, и он не расспрашивал тебя. Но до нынешнего вечера он как-то не придавал значения тому, что где-то был еще и этот Женя.
— Это Женя, — повторила ты, — я тебе говорила о нем. — И в глазах твоих были слезы.
Лучше, искренней, чем была ты в эти минуты, он тебя, кажется, еще не видал. Ты не сдержалась, опустила лицо к столу и расплакалась.
Кажется, и он в эти минуты был психологом и все хорошо понимал.
Да и что тут было не понимать?! Единственное, что помочь он тебе, при всем-своем желании, ничем не мог. А слова — любые слова — тут были неуместны. И он молчал.
— Пойдем на улицу, — сказала ты.
Кое-как ты уняла слезы, и вы оделись. На кухне мама твоя пристально посмотрела на тебя. Ни сочувствия ее к тебе он не заметил, ни недовольства — только вот этот пристальный оценивающий взгляд.
Погода нынче прескверная: мгла, сырость — даже трудно дышать. Огни редкие, тусклые...
Его увольнение кончалось. Он попросил тебя подождать его и побежал к части. К счастью, офицер оказался хороший, сделал все без лишних слов — еще на час продлил ему увольнительную.
Вышел он — и встретил тебя почти у ворот КПП: ты не стала ждать его у своего дома, шла следам за ним до части.
Этот час, Лида... Знаешь, он просто рад, что все это у вас произошло. Вы медленно шли по темным улицам вашей окраины, останавливались и опять шли. На этот раз говорила ты, а он молчал. Ты рассказывала о вашем знакомстве с Женей, как часто он приходил встречать тебя в цех, когда ты работала во вторую смену, как ты прощала его выпивки, и, когда он бывал пьян, ты была единственным человеком, кого он слушал. ...А теперь, сказала ты дальше, его нет для тебя и уже больше не будет, ты сама не захочешь, чтоб он вернулся к тебе.
Твои слова не раз прерывались слезами. Но он, кажется, — он все понимал. Он понимал, что этот самый твой Женя и был всегда причиной твоей молчаливости и замкнутости с ним и что нынешние твои откровенные слезы — это слезы прощания. Прощания с Женей.
А когда вы остановились у твоего дома и ему надо было идти, ты сказала: «Ты мне скажешь, когда будешь уходить от меня? Не уйдешь молча?». И прозвучало это, как просьба. И он ответил тебе, что никогда и ничего не скроет от тебя.
Ему так хотелось бы целовать и целовать твои заплаканные глаза, но разве нынче это было возможно!..»
* * * *
А на следующий день он опять был у Лиды, и они все его время проходили по тем же мокрым темным улицам. И почти весь вечер молчали.
Вчера, когда Лида рассказывала ему о Жене, и потом, когда он, вернувшись в казарму, закрылся в комнате ротного и зачем-то записал прошедший вечер в свою тетрадь, он был самым искренним образом рад происшедшему как освобождению Лиды от тяжкой боли своей. Но вот прошла ночь, день — и что-то в нем изменилось, и он теперь просто не знал, что же ему делать дальше и как вести себя. Не приходить к Лиде он не мог: не говоря уже о себе, он знал, что без него ей сейчас будет еще тяжелее. И в то же время он не мог чувствовать себя так, как было раньше: теперь ему все время казалось, что он занимает место другого. И думалось, только это и думалось, что и Лида чувствует то же самое. Да и как тут могло быть по-другому еще!..
И все-таки он спросил, как же им быть.
— Когда в душе два чувства, — то побеждает то, что чище, — сказала она, и он это понял как некое признание ему. Но так ли оно все было? Да и хотя бы так? Он же знал, чувствовал, что каждый его поступок, весь он — во всей сути своей — постоянно сравнивается с Женей. И этого казалось ему достаточным, чтоб набраться воли и перестать ходить к Лиде; не занимать рядом с нею место, что не его.
Но Лида просила его приходить, и он приходил. Да ведь, если только освободиться от всех этих — пусть якобы и искренних перед самим же собой — жестов и реверансов благородства, то всерьез он никогда не мог и подумать, что выдержит не приходить сейчас к Лиде, или что в будущем он готов будет совсем отойти от нее. Разумеется, если только сама она, Лида, не сделает нужный ей выбор.
А постепенно они перестали говорить и о Жене. На прощание подолгу стояли в темноте у высокого дощатого забора со стороны их дворика — и ничего лучше этих минут никогда у него до этого не было...
На новогоднем вечере в их части были девушки из двух организаций: из шефствовавшего над их частью Госбанка и с фабрики Лиды. Девушек красивых было много (в этом городе вообще красивые девушки), но он, Максим, ни одну из них не мог бы сравнить с Лидой. Да, правду сказать, ему это и в голову не приходило; для него теперь была только она одна, и другие его просто не интересовали. На этот вечер Лида оделась в свое серое платье с белым капроновым шарфом, косы опустила по груди — и была такой милой девчонкой, моложе своих восемнадцати, живая Снегурочка, хотя и не в белом. Они много танцевали, жгли возле елки бенгальские огни — и все было прекрасно. Даже постоянное присутствие рядом их малоприятной квартирантки не слишком портило ему настроение. Да, все было прекрасно в тот вечер. Пока.
А вот к концу произошло что-то непонятное. То ли он упрекнул Лиду за что-то, то ли сам не проявил где-то нужного внимания, он так и не понял, но Лида вдруг обиделась до слез. И потом, когда он их провожал (квартирантка тоже была с ними), Лида молчала до самого дома. Как и бывало это у нее: глаза в землю и ни слова. Уйди он, она обидится, это он знает. А оставаться и молчать... Впереди был Новый год (в части вечер провели заранее), а они так ни о чем и не договорились.
— Ты как хочешь? — спрашивал он.
— Не знаю, — замкнуто отвечала Лида.
— Тогда я уеду в Севастополь! — внезапно выпалил он.