— «Я вас любил, любовь еще, быть может...» От неурядов?
— А классика подтверждает мои слова, Сергей Георгиевич. Ромео — слабый мальчишка, живущий под страхом мести. Гамлета травил высший свет. Анну Каренину притеснял муж. Дубровского ловили как преступника. Телеграфист Желтков был убогой личностью. Поручик Ромашов слаб и закомплексован. Ленский — размазня...
— Сильный Онегин тоже потом влюбился...
— Когда ему стало тошно...
Рябинин молчал. Чем-то задела ее школярская логика. Что-то она выковырнула из его памяти. Молодость, командировки, разлуки...
Когда Рябинину бывало плохо — на работе ли, без работы, — он обращался к жене мысленно и еще каким-то неведомым, чуть ли не телепатическим способом. И считал, что движет им и соединяет их через пространство любовь. Но почему он вспоминал о Лиде чаще, когда ему было худо? В командировках он думал о жене постоянно, виня лишь разлуку. Но ведь в командировках ему всегда бывало худо. Тогда что ж — разлука ни при чем?
Рябинин знал за любой мыслью один подленький грех — прийти, закрепиться и сидеть в голове, будто она самая верная и единственная. Он многими годами выстрадал свое представление о любви. Но вот пришла Жанна Сысоева и выложила свое, школярское, наивное, страшное... И Рябинин умолк — нет ли в этом крупицы истины, которую так и собирают, по крупицам, а не режут ломтями? Он знал, что будет еще думать и думать...
— Жанна, а любовь к родине? Любовь к детям? Любовь к родителям? Любовь к друзьям? Тоже с горя?
— Я говорила о любви мужчины и женщины.
— Любовь, Жанна, едина и неделима, как вот этот кристалл.
— Камень.
Она пожала плечами и движением руки отмахнула ото лба ненужные ей и невидимые ему мысли. Рябинин смотрел на этот жест, готовый просить ее сделать так еще раз и еще... Глупая наследственность — зачем она наделила женщину, каких много даже в их городе, частицей другой женщины, неповторимой в мире?
— Это не камень, Жанна.
— А что же?
— Не знаю.
— Сергей Георгиевич, это топаз.
— Жанна, а не страшно жить без веры в любовь?
— Вы так и не сказали, что это такое...
— Любовь — это когда мне хорошо, потому что любимому хорошо.
Он сказал не свои мысли — ее матери.
От жары и влажности, от комаров и оводов, от своей любви Рябинин ощутил некоторую невесомость собственного тела и сладкую неповторимость окружающего мира. Неважно, что пока он не сказал ей о любви, неважно, что она ничего не сказала, — мир сделался странным и прекрасным до щемящей боли в груди. Рябинин физической работой унимал эту боль, стараясь не унять ее всю, стараясь оставить ее на следующий день, на следующий год, на всю жизнь.
Все-таки он решил объясниться. Если они друг друга любят, то мужчине пристало первому сделать шаг. Вот только где и когда? Их жизнь распадалась на два куска — вечерний лагерь и дневные маршруты. В лагере всегда шумел народ. А в маршрутах она была деловита и быстра, как белка, — говорила лишь об алмазах, да учила его геологии. И когда за спиной висит рюкзак, как многопудовый мужик сидит; когда в руках молоток и лопатка; когда пот бежит по очкам и комары вьются метелью... Говорить про любовь можно не везде и не всегда. Ему представлялась луна, какой-нибудь голубой берег, неплохо бы пальмы, какие-нибудь рододендроны...
В субботу смурной мужик Степан Степаныч с разрешения начальника партии съездил по случаю своего пятидесятилетия в райцентр, выставил на обеденный стол пять здоровенных бутылок вина с нежным и загадочным названием «Розовое» и выложил шмат свиного сала с охапкой зеленого лука. Повариха все это оформила мисочками и вилочками, превратив дощатый стол на четырех кольях в стол банкетный.
Степану Степанычу подарили отменные полевые сапоги. Он прослезился, поднял налитый стакан и сказал боевой тост:
— Не глядите, что оно розовое... Хорошее вино как пулемет — косит насмерть.
Рябинин, которому мир и так казался розовым, после двух стаканов вина узрел вокруг новые очаровательные оттенки. Фиолетовое лицо Степана Степаныча стало походить на гигантский боб, только что вынутый из гигантского стручка. Река заурчала радостно, нетрезво, заманивая поиграть. Комары, надышавшись «Розового», затеяли наглые пляски на стеклах очков. А за палаткой Маши Багрянцевой, на фоне закатного неба, вместо сосенки контурно зачернела итальянская пиния. Он счел это призывом...
Маша сидела на чурбачке и штопала. Опять играл невидимый транзистор и опять пахло сухими травами. Скрипка тянула душу изощренно, взасос. Травы пахли дурманно, сумасшедше.
— О чем бы скрипка ни пела, мне кажется, она всегда поет про одиночество.
— Вот я и пришел, — ответил Рябинин и пришлепнул букашку, похожую на вертолет.
Будь он постарше и не выпей вина... Его широченная улыбка Буратино споткнулась бы о ее слова про скрипку и одиночество; отложились бы в свое запасное русло, со временем дали бы толчок мысли и действу и — кто знает? — могли бы изменить поступь рока... Но Рябинину было восемнадцать лет и он выпил два стакана «Розового».
— Ты по делу? — приветливо спросила она.
— Поговорить о вечных темах.
— Что за темы?
— Любовь, жизнь, смерть, алкоголизм...
— Наверное, о последнем? — она провела рукой по лбу, словно отстранила невидимое прикосновение.
— Я давно пьян без вина, — сказал он где-то слышанное, красивое.
— Я заметила.
Рябинин счастливо улыбнулся, силясь необычайное выразить необычно.
— Маша, чем штопать дамское белье...
— Сережа, это рюкзак.
— Чем штопать рюкзак, лучше бы заштопала кое-что мое.
— Неси, Сережа.
— Оно здесь, — гордо сказал он и ткнул пальцем в грудь.
— Майка?
— Майка... Душа!
Она рассмеялась, заглушив тревожную скрипку. На всякий случай Рябинин тоже хохотнул.
— Кто же продырявил твою душу, Сережа?
— Шерше ля ви.
Она смотрела на него, притушив необидную улыбку.
— Я хотел сказать, се ля фам.
Он хотел сказать по-французски «ищи женщину». Но два стакана крепкого вина, принятые им впервые, так соединили «шерше ля фам» и «се ля ви», что расцепить их он никак не мог.
— Я пришел поговорить о любви, — решился он.
— А ты ее... знал?
— Подозреваешь меня?
— В чем, Сережа?
— В молокососности.
— Я только спросила...
И ему захотелось быть мужественным; ему захотелось походить на тех широкоплечих и раскованных парней, которые не мучались проблемами любви, а решали их скоро и практически.
— Любовь — это секс.
Она беспомощно вскинула руку и попробовала смахнуть тень со лба.
— Поэтому любовь есть материальная потребность человека, как пища и жилье, — ринулся он углублять вопрос.
— Сережа, любовь идеальна.
— Но она вытекает из секса.
— Тогда цена ей грош в базарный день, Сережа.
Последние слова как-то отрезвили его. Он вдруг увидел обиженный излом всегда веселых и крепких ее губ, увидел карие глаза, забранные отчужденной дымкой, и воспринял ее терпеливый тон, каким говорят с детьми и пьяными. Да он же обидел ее, дурень...
— Я найду алмаз и подарю тебе, — клятвенно выпалил Рябинин.
— Большой? — Маша несмело улыбнулась, отстраняя обиду.
— В пятьдесят каратов, — такой вес счел он достойным ее.
— Сережа, английской принцессе подарили розовый алмаз в пятьдесят четыре карата.
— Тогда я найду в пятьдесят пять, — и ему захотелось добавить «только не розовый», ибо этот цвет вызвал в нем вдруг легкое отвращение.
— Сережа, императрице Елизавете Петровне русское купечество преподнесло на золотом блюде бриллиант в пятьдесят шесть каратов.
— А я найду в шестьдесят.
— Сережа, граф Орлов преподнес Екатерине Второй бриллиант в сто девяносто пять каратов.
— А я в двести.
— Сережа, английской королеве подарили бриллиант «Великий Могол» в двести семьдесят девять каратов, который англичане похитили в Индии.
— А я найду в триста!