Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В бабушкином шкафу, в нижнем, всегда запертом ящике, хранились ноты произведений Балакирева, черновики, написанные его рукой, и в особо торжественные дни бабушка, которая не умела играть, просила мою маму сесть за пианино. Доставались, но не раскрывались балакиревские черновики — мне можно было только посмотреть на них. Мама играла романсы по памяти — «Обойми, поцелуй», «Я любила его», «Ты пленительной неги полна». Каюсь, я любил такие дни только потому, что с утра в доме пекли пироги, доставалось заветное клубничное варенье, приглашались гости…

К сожалению, все рукописи Балакирева пропали из нашей квартиры во время блокады. Но бабушка до конца дней была верна «балакиревским дням» — с музыкой, воспоминаниями, пирогами.

2

О нем мало известно, мало написано, словно по чьему-то недосмотру он оказался в тени от того света, который излучали его великие сподвижники — Бородин, Мусоргский, Римский-Корсаков… А ведь без Балакирева не было бы «музыкального взрыва» в русской культуре, который и сейчас, сто с лишним лет спустя, вызывает в каждом из нас множество чувств — от удивления и восторга до национальной гордости.

…Все-таки там, за далью лет, видится пятилетний мальчик, на диво умеющий подобрать услышанную мелодию. Семья нижегородского служащего была небогата, тем не менее мать повезла Милия в Москву, к самому Дюбюку! Средств хватило всего на десять уроков. Ничего не поделать, пришлось воротиться в Нижний, уповая на талант сына да добрых людей, понимающих в музыке… Многие годы спустя Ференц Лист, узнав, что Балакирев никогда не учился в консерватории, скажет ему: «Это ваше счастье».

Одержимость искусством — такая ли уж это редкость? Но мальчик, а потом и юноша, был не просто одержим музыкой: она была его плотью, его  с у щ е с т в о м, и как бы ни толковали ему люди, наделенные практическим умом, что рояль и ноты не прокормят, не оденут и дровишек не доставят, — все побоку! Побоку Казанский университет, физико-математический факультет, — он рвется в Петербург, и со стороны может показаться — еще один честолюбец, жаждущий славы, аплодисментов, триумфа и не догадывающийся даже о том, что в чопорной северной столице таких, как он, пруд пруди, полуголодных и мерзнущих в дешевых мансардах василеостровских линий.

Но что ему до житейских благ, когда можно пережить самый счастливый в жизни день — знакомство с кумиром, с божеством — Глинкой! И Глинка будет долго слушать его, а потом, растроганный и восторженный, подарит нежданному гостю свою запись испанской народной темы…

Так черт с ней, с нуждой, когда в жизни все прекрасно, все необыкновенно, все так, как даже не мечталось! Он вхож в дом самого Глинки, он уже играет в концертах, критик Серов даже написал о нем статью, не поскупившись на похвалы. Его принимают в салонах столичных меломанов, и он играет, играет, играет свое и чужое, не замечая того, что творится вокруг, в этой темной, забитой, страшной, душной, как тюремная камера, России.

Это ему неважно. Важно одно — музыка, новые люди, новые мысли… Одно необычное знакомство состоится в доме известного петербургского мецената фон Экштеда. Новый знакомый — тоже совсем юноша в офицерском мундире. У него нерусская фамилия — Кюи, он ученик Монюшки.

Да, все хорошо, все необыкновенно, и вот он — успех, вот оно — признание, и в самую пору крепче ухватить за хвост прилетевшую жар-птицу, стать модным в салонах, с д е л а т ь  к а р ь е р у. Но Балакирев и Кюи решают: надо учиться. Учиться самим, потому что в консерватории по-прежнему стоит затхлый дух классической рутины. И сколько их было — дней и ночей за роялем, в спорах, а то и ссорах. Балакирев мог быть и резким, и, нетерпимым, если что-то было ему не по душе. Тут уж обижайся — не обижайся, а он говорил, что думал…

Кюи, который кроме музыки увлекался литературой, не мог, разумеется, не написать и о своем друге.

«Это было в 1855 г. Я только что был произведен, и увлекался музыкой. Мы разговорились с Балакиревым. Он с одушевлением рассказывал про Глинку, которого я вовсе не знал, а я ему говорил о Монюшко. Скоро мы близко сошлись, совместно занимаясь музыкой. Тут к нам примкнули Мусоргский, Римский-Корсаков и Бородин. Под руководством Балакирева началось наше самообразование. Мы переиграли в четыре руки все, что было написано до нас. Все подвергалось строгой критике, а Балакирев разбирал техническую сторону произведений. Все мы были юны, увлекались, говорили резко… Вот какую консерваторию мы все проходили, вот где вырабатывалась новая русская школа, исходящая от Глинки и Даргомыжского. Балакирев во всем был головою выше нас. Как наседка с цыплятами, возился он с нами. Все наши первые произведения прошли его строгую цензуру. Ни одного такта не позволял он напечатать, пока не просмотрит и не одобрит».

Да, и критиковали друг друга так, что только пух-перья летели, и по молодости лет непочтительно отзывались о Моцарте и Мендельсоне, зато какая была отрада, ежели кто-нибудь притаскивал разукрашенные затейливыми виньетками ноты тогдашних купеческих кумиров, вроде Кажинского: «Галопъ «Паровозъ», или «Радости супружеской жизни», а то и польку «Гостиный дворъ — Перинная линия». Тут уж и играли этого самого Кажинского, и плясали под «Радости» до упаду, и хохотали до колик в животе! Ну, капельмейстер, спасибо, друг, потешил на славу!

(…А в это время усталый, измученный Глинка покидал неблагодарную свою родину. «Для меня не может быть счастья в России…» Балакирев поймет его позже, уже в старости. На прощание Глинка подарит своему юному другу еще одну запись испанской мелодии.)

Да, прекрасная пора! Они полны музыкой, планами, а главное — ослепительно молоды. Балакирев самый старший, ему уже двадцать пять. Самому младшему — морскому офицеру Римскому-Корсакову — всего семнадцать. И все они под крылышком строгого, доброго, заботливого и требовательного, верящего в них, влюбленного в них Милия Балакирева…

3

Я думаю: понимали ли они тогда, что это была не только их собственная прекрасная пора? Наверно, все-таки не понимали, верней, не знали, что открывают удивительную страницу, прекрасную пору не только в нашей русской, а в мировой культуре.

4

Потом их назовут «могучей кучкой». За ними пристально и радостно наблюдает Стасов. Главу этого сообщества гениев — Балакирева — Даргомыжский называет орлом. Впрочем, наверно, Кюи был точнее — помните? «Как наседка с цыплятами возился он с нами…» Он требует от Римского-Корсакова писать оперу по «Псковитянке» Мея. Не советует, а требует! — и Римский-Корсаков пишет «Псковитянку». (А потом и «Царскую невесту», хотя Балакирев ждал — и тоже требовал! — эту оперу от Бородина.) Он отбирает у Кюи увертюру к «Кавказскому пленнику» и работает над ней сам. Помогает Римскому-Корсакову в оркестровке 1-й симфонии. В партитуры друзей вписывает свои страницы, пренебрегая возможными обидами и не требуя благодарности. Он одержим. Ему нужно одно — утвердить русскую музыкальную школу! — поэтому он не всегда добр со своими друзьями. А ему еще надо бороться с «немцами», среди которых — Рубинштейн и которым покровительствует сама великая княгиня Елена Павловна. Тут уж не до собственных сочинений, разумеется — на них просто не находится времени…

«Когда я или, впоследствии, другие… играли ему… он мгновенно схватывал все недостатки… и тотчас, садясь за фортепиано, импровизировал, показывал, как следует исправить или переделать сочинение. При своем деспотическом характере он требовал, чтобы данное сочинение переделывалось точь-в-точь как он указывал, и часто целые куски в чужих сочинениях принадлежали ему, а не настоящим авторам. Его слушались беспрекословно, ибо обаяние его личности было страшно велико. Молодой, с чудесными подвижными огненными глазами… он должен был производить это обаяние, как никто другой».

Это — Римский-Корсаков.

В одном из писем Мусоргский ворчит: «Пора перестать глядеть на меня, как на ребенка…» — и тут же находит для Балакирева самые нежные слова.

95
{"b":"242629","o":1}