Все, все в эти дни было счастливым.
Еще одно утро я встретил на александрийской дороге. Рассвет наступал быстро — или это казалось мне так, потому что я торопил время! В Александрии мы должны были сесть на советский теплоход. Сначала я увидел на удивление аккуратно обработанные поля и волов с завязанными глазами, медленно ходящих по кругу. Старинные колеса, которые они крутили, гнали на поля воду, как и тысячу лет назад. Потом показались розовые против света, скошенные гаруса: там, за полями, был Нил. И вот из-за Нила, из-за неподвижных парусов появилась вишневая туча. Она росла и росла, и я не сразу понял, что это освещенные еще невидимым с земли солнцем скворцы поднялись в воздух перед отлетом на подмосковные, ярославские или вологодские березы. Скворцы кружились, словно прощаясь с доброй землей, которая дала им приют на зиму; они спешили — туда, туда, на свою родину, потому что даже у птиц это чувство родины неистребимо; туда, туда, где они родились и где дадут жизнь другим поколениям. Я только подумал, что они будут дома позже меня…
3 (Отступление)
…И все-таки потом, уже дома, я не раз мысленно бродил по улицам городов древней египетской земли, и всякий раз память приводила меня в маленький музей на одной из площадей Порт-Саида. Чтобы попасть в него, нужно было спуститься под основание памятника, воздвигнутого в честь тех, кто отстоял египетскую революцию от тройственной агрессии.
А там память приводила меня к трем фигурам — убитой женщины и двух детей, плачущих над ее телом. Эти страшные фигуры сделали те самые дети, которые потеряли во время бомбежки мать. Порт-Саид бомбила израильская авиация. На бомбах были клейма западных фирм…
Там же, в Порт-Саиде, в окружении восторженных мальчишек, одетых в одинаковые галабии, я ходил по улице, остро напоминавшей мне Сталинград. Город залечивал раны. Все это было точь-в-точь, как у нас за несколько лет до этого. И человеческое страдание, и боль, и вдовство, и сиротство там были такими же, как у нас. Да, все-таки потом, уже дома, я возвращался в Каир — то в Гизу к пирамидам — этим вечным памятникам человеческому труду, а вовсе не славе фараонов; то оказывался в двориках мечетей аль-Юсуфи или Аксанкура, или забирался на цитадель, где мальчишки торговали крохотными пирамидами и мумиями, сделанными из цемента. И всюду: на стенах домов и крохотных мастерских горшечников, на повозках разносчиков овощей, на машинах — где только можно — были портреты Насера. Он был олицетворением египетской революции, и феллахи на александрийской дороге, наконец-то получившие свою землю, показывая нам на его портрет, говорили: «Он хочет, чтоб мы жили как люди. У нас сейчас ат-тахрир — пора освобождения».
Вспоминались незадолго до того прочитанные стихи Хафиза Ибрахима:
Знаю; смотрит весь мир, как с колен я встаю,
Как я сам создаю в мире славу свою.
Но чаще всего вспоминался, конечно, тот сказочный, почти до неправдоподобия счастливый день, когда Каир ликовал, повторяя одно имя — Гагарин. Это ликовал народ, древний и мудрый, трудолюбивый и многострадальный! Еще прошло только девять лет со времени его «ат-тахрира», его поры освобождения, а он уже расправлял свои плечи. У подлинной свободы всегда широко развернутые плечи.
Разве можно забыть это половодье народной радости? Быть может, именно в такие мгновения понятной и близкой становится душа народа — особенно нам, советским людям, столько вынесшим в борьбе за свое освобождение, за свою независимость.
И вот недавно я вновь нашел и перечитал «Письмо сыну». Имя автора я назову потом.
Вот только часть цитат:
«Атлантический пакт, да будет тебе ведомо, сын мой, создан Соединенными Штатами Америки… для блокады Советской России, для борьбы с коммунизмом».
«Заправилам империалистических держав мало того, что они получают арабскую нефть… они стремятся поработить нас, арабов, надеть нам на шею ярмо… Они хотят господствовать во всем арабском мире и, в частности, в Египте, подавить национальное самосознание, свободу и независимость».
«Наш народ никогда не капитулировал перед иноземными захватчиками…»
«Одним из основных принципов революции является ликвидация империализма. Нельзя обеспечить прогресс, если народ изнывает под ярмом иностранного владычества. Империализм по своей природе угрожает безопасности народов, он заклятый враг мира».
«Теперь всему миру стало ясно, что те империалистические державы, которые называют себя великими, поистине являются великими в преступлениях и предательстве, в разрушении мирных городов, в убийстве женщин и детей…»
И наконец:
«Мир узнал, что Египет отстоял от варварского нашествия не только себя, но и все угнетенные народы Востока… Они верят в мир, который с корнем вырвет империализм, являющийся носителем ненависти, зла, тревоги, страха и разрушительных войн, ввергающих человечество в новые страдания».
Можно только представить себе, чего бы сегодня не отдал Анвар Садат — а именно он автор «Письма сыну»! — за то, чтобы эти строки были забыты! Ведь пройдет совсем немного времени, и Анвар Садат напишет другие строки в своих мемуарах: «Мое восхищение германским милитаризмом не поддается описанию… Гитлер поразил меня, а еще до того меня поразил германский военный дух. Когда Роммель начал наступление в Западной пустыне, очищая ее от англичан, он одновременно начал завоевывать и мое сердце. Он завладел моими мечтами и окрылил меня…»
Бедный, обманутый сын, отец которого пришел в Иерусалим, а затем в Кэмп-Дэвид, где все было попрано: революция и память Насера, слезы вдов египетских солдат и египетские земли, бывшие братья по оружию и братья по крови — изгнанные со своей земли палестинцы, — и собственная совесть, и «ат-тахрир», пора освобождения, и вера феллаха в новую жизнь.
Пора красивых слов кончилась. Все стало на свое место. И вновь «окрыленный» человек, превозносивший революцию и проклинавший империализм, уезжая из Израиля, вздымал руки и повторял по-английски: «Спасибо за все!» Это мы видели на экранах телевизоров. В самолетах западных авиалиний вежливые стюардессы подавали пассажирам салфетки, на которых были изображены Садат и Бегин — оба в боксерских перчатках, но обнимающиеся «со слезой».
…А я все вспоминаю и вспоминаю добрые лица не известных по имени сотен и сотен людей на каирских улицах, их радость, их объятия, их выкрики — «Москва — хорошо!» — да полно, сотни ли их? Тысячи, десятки тысяч — весь НАРОД, вся арабская нация, преданная человеком, который двадцать лет назад писал, что «свобода с точки зрения тех, кто называет себя защитником «свободного мира», — это на самом деле свобода от принципов чести и справедливости…».
4
Прошу простить меня: это было лишь короткое отступление, отнюдь не лирическое, — но как быть, если его тоже подсказала память, а у нее свои законы и свои пути!
Какая была радость — еще издалека увидеть Одессу, и первых с в о и х — наших пограничников, и получить в окошечке главпочтамта письма «до востребования» от домашних, а днем позже увидеть снег, снег, уже осевший, уже сдавшийся весне!
ДОМ!
И стены домов с надписями мелом: «Ура Гагарину!», «Молодец, Юра!», «Мы первые!» — и лишь в зале кинотеатра, в кадрах кинохроники увидеть, что творилось в те счастливые дни у нас дома.
Мне очень хотелось написать рассказ о ликующем Каире, но время шло, а рассказ так и не получался. Он был бы рассказом без конца или, говоря на профессиональном языке, «без последней точки». Последнюю же точку мне помог поставить сам Юрий Алексеевич Гагарин.
Года два спустя я работал специальным корреспондентом «Литературной газеты» на Всемирном конгрессе студентов. День был заполнен с утра до позднего вечера: слишком много хотелось узнать, услышать, увидеть. Недавно я разыскал свои блокноты тех лет и в одном из них увидел рисунок — это было необычайной формы кресло, с двойными подлокотниками и какими-то извивающимися проводами. Понадобилось напрячь память, чтобы вспомнить: один чилийский студент нарисовал мне кресло для пыток, в котором ему довелось «посидеть». Это было еще тогда, до победы Альенде. Но сейчас я смотрел на этот рисунок, на это «кресло» и думал, что точно такие же стоят сейчас в застенках Пиночета, и как знать, не пришлось ли моему безымянному другу снова пройти через ад?