— Отставить разговоры, — строго скомандовал тот. — Нашел где устав применять…
Генка замолчал.
Мы миновали довольно длинный и темный коридор, спустились по каменным ступенькам в полуподвальное сводчатое помещение и остановились возле массивной, давно не крашенной двери. Сержант щелкнул задвижкой, потянул на себя дверь, которая тотчас же отозвалась натужным басовитым скрипом, и впустил нас в камеру. Дверь, повторив в обратной нотной последовательности тот же звук, захлопнулась. Из глубины тускло освещенной камеры нам навстречу вышел длинный, худой солдат.
— Новенькие? — поинтересовался он. — Кто такие? — Увидев на наших петлицах танковые эмблемы, разочарованно сказал: — Трактористам привет.
— Что, неважно кормят? — не отвечая на «привет», осведомился Генка.
— Откуда ты взял?
— Сужу по вашей комплекции, милорд.
— Ха, меня как не корми, я всегда такой. Кто на длинные дистанции, стайер по-нашему, тот всегда худой.
— Понятно. Удовлетворен, господин стайер, можете продолжать свой отдых.
— А ты по какому праву так со мной разговариваешь?
Генка не удостоил солдата ответом. Тот возвратился на свое место. За окном начали сгущаться сумерки. Я посмотрел на часы: сейчас рота уже возвращается с ужина. И так мне захотелось быть в строю, шагать под дружную многоголосую:
А для тебя, родная,
Есть почта полевая…
Может, это и хорошо, что мы не знали другой песни. Эта лучше других. Под нее уж очень хорошо идти.
Может, Генка угадал мои мысли, может, он тоже думал о том же самом — он ведь в принципе славный малый. Балагур, конечно. Ну, а что в этом плохого! Без этого тоже нельзя. Без этого служба — не служба.
— Брось, старик, не отчаивайся. — Генка хлопнул меня по плечу. — Пять суток — не полярная зимовка на Диксоне. День да ночь — сутки прочь. Мы еще покажем себя, старик. За одного битого сколько небитых дают? Давай раскладывай бивак, старик. Слухайте, синьор стайер, — обратился он к солдату, — будьте ласковы, распорядитесь насчет электрического освещения. Темновато, понимаете ли…
Солдат послушно прошел к двери, постучал. Из коридора раздался голос часового:
— В чем дело? Проголодался, что ли?
— Свет включи, служба.
Под самым потолком вспыхнула лампочка.
— Давайте теперь познакомимся, — я протянул руку и назвал себя.
— Цезарь Кравчук, — представился солдат. — Последнего года службы. Из подразделения Крохальского. Может, слыхали?
— Ах, Крохальского… Премного наслышан. Потому как соседи, — весело сказал Генка и протянул свою лапищу Кравчуку. — Будем знакомы, как говорится, по корешам: Геннадий Карпухин, первого года службы. Танкист… Ваше имя, синьор, мне по душе. Звучное. Императорское имя.
— Вы не обижайтесь на моего товарища, Цезарь, он такой… Оптимист, одним словом…
— Ничего, послужит — оботрется, — без всяких сердитых ноток ответил Кравчук. — Я сам был любитель потравить баланду.
После ужина мы знали о нашем новом знакомом столько же, сколько он знал о нас обоих, — почти все.
Лампочка под потолком дважды мигнула и погасла. Над дверью загорелся крохотный «ночник».
— Сатурн почти не виден, — скаламбурил Генка, ворочаясь на голых нарах. — Ну и постельки, доложу я вам. На таких не понежишься.
— Да, уж это точно, — засмеялся Цезарь. — Постели — не подарок.
У Кравчука служба шла к концу. Он уже отправил свои документы в вуз и теперь не без оснований беспокоился, как бы арест не помешал ему поступить в институт. Напишут в характеристике… За всю службу парень не имел взысканий. Одни благодарности. Четыре нагрудных знака заслужил. Полный, как пишут в газетах, кавалер. Но вот, поди ж ты…
Пострадал парень из-за вечного противоречия между долгом и любовью. Познакомился Цезарь с девушкой еще на первом году службы. Девчонка как девчонка — никаких тебе шиньонов, ни хны, ни басмы, ни синих ресниц. Старомодная, по-нынешнему-то, девчонка. Мозолистые ладошки, ситцевый сарафанчик да глазищи, как два агата. Увидел ее Цезарь впервые на вечере в солдатском клубе. Подойти смелости не хватило. Однако через парней с шефского завода узнал ее имя, фамилию, адрес. И в тот же вечер, возвратившись в казарму, — будь, что будет! — настрочил письмо. Ответила. Он снова написал. Опять прислала ответ. А потом, получив очередную увольнительную, как постовой милиционер, дежурил на перекрестке возле женского заводского общежития. И ведь додежурился.
— Не знаете вы, хлопцы, моей Маринки. В целом свете такой нету. В прошлую субботу я только с наряда сменился, прибегает дневальный с КПП и сует мне записку. Девчонка, говорит, приходила, просила тебя разыскать. Развернул, читаю, и аж сердце захолонуло. «Не приходи сегодня, Цезарь, заболела Маринка, в больницу свезли».
Я и не собирался идти в этот день, увольнение мне было обещано в воскресенье… Но она в больнице. И неизвестно, что с ней… И, как назло, субботний вечер, ни одного офицера в казарме. А с сержантом какой толк говорить, у него и прав-то всего только до ворот… Ну я, недолго думая, противогаз через плечо — и на проходную. Обманул дежурного. Посыльный, говорю, за командиром роты. Его срочно в штаб вызывают. Поверил. На трамвай — и к ней, в больницу… Часа через два вернулся, а ротный меня в канцелярии дожидается. Ну, и прямым ходом к капитану Семину…
Да, ничего не скажешь, история. Не намного лучше нашей. Что выпивка, что самоволка — по головке за такие штучки не гладят.
— А что же Марина-то?
— Да ничего серьезного. Полежала в жаркий день на сырой земле, затемпературила. Подозревали воспаление легких — не подтвердилось…
— А ты все бы вот так, как нам, и рассказал командиру роты. — Генка, чувствовалось, близко к сердцу принял беду Кравчука.
— Рассказывал…
— Ну и что?
— Пять суток, вот что… Что ж он, по-твоему, мою самоволку в разряд благородных поступков должен отнести? А ну как все Кравчуки с противогазами к своим Маринкам побегут, как это будет называться? Натворил дел, одним словом… Как думаете, Валерий, дадут мне хорошую характеристику?
— Ну конечно, — успокоил я Цезаря.
— Хорошо бы…
— Выходит, братцы, верно говорится — женщины до добра не доводят, — неожиданно сказал Генка.
— Ты бы помолчал, — оборвал я его, — на себя оглянись… Что с нами теперь будет? Подумал?
— Вам-то что, — сказал Цезарь, — у вас все впереди. У вас служба только начинается. Говорят, к новой парадной форме солдату белую рубашку выдавать будут. Здорово, в белой-то рубашке. А?
— Не обессудьте за любопытство, монсиньор, проекты законов вам присылают по почте или с нарочным? — Генка решил не оставлять без внимания сообщение Кравчука относительно новой формы.
— Все хохмочки, Карпухин? Лектор у нас выступал не так давно, морской полковник из Москвы. Он и говорил. В других, мол, армиях социалистических стран солдаты носят белые сорочки. И у нас будут.
— Да я разве против? — сказал Генка и, подняв голову, добавил, обращаясь к нам обоим: — Вы, старики, не обижайтесь. Хочется подурачиться. Может, всем повеселее станет.
— Дошло, выходит, господин оптимист, или как там тебя, — хотелось найти слова побольнее, похлестче, — Вот после учебы ребята поедут служить за границу, а нас, пьянчуг окаянных, в назидание потомству зашлют туда, куда Макар телят не гонял.
Генка тотчас отпарировал:
— Старик, оставь проповеди, Карпухина этим не проймешь. Карпухин выше любой проповеди. И служить Карпухин будет там, где ему, как пишут в твоей любимой многотиражке, прикажет Родина. Понял? Так что ты уж, сделай милость, не стращай ни Макаром, ни телятами. Что касается заграницы, то чего я там не видел? «Как бы ни был красив Шираз, он не лучше рязанских раздолий». Понял? Поэт на моей стороне.