Раскапывали могилу торжественно, при общем молчании. Священник с дьяконом, надев ризы на полушубки, стояли в готовности, мальчик в сторонке раздувал уголья для кадила.
Земля, хоть и мерзлая, поддавалась легче, чем в первый раз. Потирая нос и уши, губернатор приказал поторопить рабочих — им же лучше, скорее согреются. Служилые люди стояли смирненько, поглаживая бороды, — их дело сторона.
Когда кирка глухо стукнула о дерево — показалось городничему, что это его гроб забивают гвоздями. Одно успокоило: прежнее алое сукно почернело и истлело, да и дерево как будто утратило прежнюю свежесть. Когда же сняли крышку и откинули полуистлевший зеленый покров, — городничий закатил глаза и остался стоять истуканом.
Над прахом великого временщика склонился ученый губернатор Бантыш-Каменский. В зимний день и на трехаршинной глубине было достаточно светло. Но уже не то увидел губернатор, что полтора года назад видели березовские жители: воздух принес тление, и хотя еще ясны были черты лица покойника, но не было ни белизны кожи, ни яркости зубов, и потускнели цвета атласа и шелка.
Отведя глаза от праха, губернатор велел секретарю подать портфель и вынул из него большой гравированный портрет. Меншиков был изображен бритым, в богатом кафтане с орденами и лентами. Подойдя к краю могилы, губернатор несколько раз перевел глаза с портрета на лицо покойника, потом вздохнул, подозвал городничего и сказал:
— Вы видите? Я еще сомневался. Теперь сомненья не может больше быть: это он!
Было приказано отломить от кедрового гроба щепочку, взять частицу атласного покрова, шапочки и позумента. Эти реликвии губернатор увез с собой.
Так была открыта и установлена знаменитая могила. История ничего не потеряла, но зато очень много выиграл березовский городничий Андреев, человек решительный и не лишенный фантазии.
МЕДИКУС БЕСТ
«Я называюсь доктор медикус Корнелиус Бест. Я не есть русский, и я не есть тевтон, но я есть из Страсбург и имел французскую мать. Я ехал в Россия септембер 1807-го от война и жил двадцать лет у помещик господин Лысков домашний медикус и научил язык и учил детей немецкий язык и меншенлибе. Я пишу мой мемуар на русский язык для детей мой любезный помещик, которые суть также мои любезные дети».
Вероятно, этот мемуар был труднейшим упражнением для доктора Корнелия Ивановича, хотя и называвшего себя французом, но не знавшего по-французски двух фраз. И, однако, нам его записки оказались бесполезными по краткости и по отсутствию в них описания каких-нибудь значительных событий его жизни; в них рассказано о его честных родителях и о его фатерланд, а также о том, как он был на войне хирургом. Интересен же нам именно период его проживания в имении Лыскове, в двадцати верстах от Рязани. Но знали его не в одном этом селе, а и во многих соседних, меньше как доктора, больше как чудака. Чудаков же в России всегда любили, и нельзя, по-моему, не любить чудаков: без них мир плоский.
По счастью, о лысковском эскулапе сохранились воспоминания одного проезжего человека и одного рязанского жителя; первый — М. Д. Бутурлин, записки которого общеизвестны и печатались в исторических журналах[224]; рукописи второго нигде не печатались и никому не известны, но именно ими мы преимущественно и пользуемся, так как рассказ графа Бутурлина краток и вряд ли точен. Во всяком случае, рязанский аптекарь Бениге, чистокровный немец и приятель Корнелия Ивановича, знал его гораздо лучше и описал подробнее. А как нам достались его рукописи, где мы их храним, почему не публикуем целиком, — все это наш секрет, как секрет и то, действительно ли такой деловой человек, как аптекарь Бениге, оставивший своим детям круглый капиталец, оставил им также и дневник своих встреч и своей чрезвычайно прозаической жизни. Впрочем, в нашем рассказе сам Бениге никакой выдающейся роли не играет.
В лысковском доме Корнелий Иванович жил в некотором почете и располагал двумя комнатами, приемной и спальней. Их убранство было поистине замечательным и свидетельствовало прежде всего об ученых склонностях медикуса и о его исключительных познаниях. Вход в первую комнату охранялся скелетом, но не человеческим, как было бы естественно для медикуса, а бараньим. Скелет человека и достать было негде, и не был бы, конечно, допущен в порядочном дворянском доме; скелет бараний никого не смущал и был самим Корнелием Ивановичем раздобыт, выварен, очищен и связан проволокой.
К своему медицинскому делу Корнелий Иванович относился с большим вниманием. Когда сам помещик, или члены его семьи, или дворовые к нему обращались, он прежде всего подходил к бараньему скелету и глубоко задумывался. Затем, додумавшись, он знакомил пациента с устройством организма, тыкая под ребра и ему и барану и поясняя, где что находится. При простых болезнях тут же выдавалось лекарство собственного медикуса приготовления: липовый цвет, сухая малина, настойка на полыни, горчичник. Собственноручно ставил пиявки, добытые из заглохшего пруда, в котором Корнелий Иванович ловил также и карасей. Но если болезнь оказывалась сложной, он, уложив больного в постель и приказав ему длительно и без передышки потеть, ехал сам или отправлял нарочного в Рязань к аптекарю Бениге с запиской, начинавшейся словами: «Ich bitte, liebster Herr»[225], — и дальше просьба прислать наилучший медикамент против болезни, которая подробно описывалась. Не то чтобы сам доктор не знал, что в таких случаях полагается прописывать, а просто он вполне доверял своему другу и считал неудобным его чему-нибудь обязывать, особенно же он не любил сам прописывать яды, боясь ими отравить. На его записку аптекарь отвечал присылкой медикамента с присовокуплением пояснительного письма, также неизменно начинавшегося обращением: «Sapientissime Domine»[226], потому что хотя аптекарь и помогал доктору в придумывании нужных лекарств, но понимал разницу в званиях и в относительной учености.
В разговоре с пациентами медикус Бест любил пускать туманные слова и медицинские термины, от которых больным делалось жутко и не по себе. Даже простое снадобье, как уксус, он переиначивал в «оксос», памятуя, что слово это греческое и должно произноситься правильно. Воду же называл по-латински «аква», и тогда простая вода уже оказывалась настоящим лечебным средством. И нужно сказать, что некоторая пышность и торжественность его лечения сильно действовали на больных.
Торжественность усиливалась обстановкой, так как кроме бараньего скелета в приемной Корнелия Ивановича было и еще немало ученых чудес. Была, например, также и мертвая лошадиная голова, подобранная медикусом в поле; ее Корнелий Иванович щелкал в нос, когда к нему обращались с просьбой об излечении насморка. Были два чучела — совы и вороны, больше служившие украшениями. В банке зеленого стекла плавала в спирту ядовитая змея, при жизни бывшая невинным ужом. Этим на змее настоянным спиртом Корнелий Иванович удачно лечил дворовых от пьянства, отливая полстаканчика и доливая его аквой. Первый же его пациент, лысковский кучер, как рассказывают, осушив несколько насильственно, по приказу барина, настойки доктора Беста, внезапно впал от ужаса в бесчувственное состояние и после пил только по праздникам, а напившись, прятался на сеновале или даже в лесу, опасаясь, что его снова подвергнут принудительному лечению. Этот случай считался в округе одним из самых блестящих в практике лысковского медикуса.
Как явствует из первых строк мемуара, Корнелий Иванович нес также и обязанности учителя детей помещика Лыскова, которых он обучал немецкому разговору. Это обучение заключалось в живой беседе и производилось во время прогулок по полям и лесу для собирания целебных трав. Сухими травами в бумажных и полотняных пакетиках были заполнены комнаты доктора. У нас вообще нет достаточных сведений о степени учености лысковского эскулапа; мы даже не можем уверенно утверждать, что он подлинно был доктором, а не подмастерьем страсбургского пивоваренного заведения. Но он был прилежен и отдавался медицинской науке со всей страстью — это вне сомнения. Отчасти руководясь указаниями своего приятеля аптекаря, отчасти по собственной эльзасской сметке, он собирал травы разнообразнейшие и в большом количестве. Осторожный настолько, что совершенно неизвестны случаи отравления его травами, он пробовал их действие на кошках, которым подбавлял их в пищу. Если кошка начинала хиреть, это было одним из лучших показателей, что и людям данное снадобье лучше не рекомендовать; в остальных случаях его можно было применять без особого вреда, причем могла случиться от него также и польза. На большинстве трав, особенно пахучих и в цвету, настаивалась водка, и каждый вечер, во славу медицины, Корнелий Иванович лично производил испытание действия разнообразных настоек на человеческий организм. Есть основания думать, что именно им изобретена так называемая зубровка, как несомненно, что настойка на зверобое применялась им при большинстве острых желудочных заболеваний и всегда с огромным успехом. Может быть, этим объяснялась эпидемия таких заболеваний не только среди дворовых, но и среди сельских пахарей, не исключая и женщин. Чтобы искоренить эту болезнь окончательно, Корнелий Иванович стал прибавлять к зверобою скипидар — и действительно обращения к нему стали реже.