* * *
Чесали бабы язык, а ветер разносил. От своей бабы узнал протоколист Соколов, а при случае сообщил приятелю своему, тобольскому протоколисту Крылову.
Тобольский Сибирский приказ отписал о происшествии Московской сенатской конторе: в городе-де Томске бесовское наваждение: залез лукавый девке во чрево.
Московская сенатская контора запросила тобольского губернатора: как так ничего нам неизвестно? Немедленно забрать и доставить в Тобольск девку Ирину Артемьеву и всех по делу свидетелей.
Всполошились власти гражданские, власти духовные, власти местные и губернские, и сенат, и синод, и канцелярия тайных розыскных дел.
Ведут девку Ирину этапами из Томска в Тобольск; приставлен к ней отдельный пеший казак Перевозчиков. Бредет девушка запугана, идти ей невмоготу. Ночью остановились в Рождественском девичьем монастыре; Ирину заперли в келье, казак улегся у дверей: кабы не сбежала с лукавым во чреве!
Едва успел казак заснуть — как будит его громкий голос в Ирининой келье, и не женский, а мужской, грубый, как бы из трубы выходящий:
— Эй, казак Перевозчиков! Явись пред мои очи!
Казак вскочил, отворил дверь — никого в келье нет, кроме пересыльной девки, и голос — ее голос, хоть и сыплет на его голову последние ругательства и сквернословья:
— Что же ты не смотришь, такой и разэдакий! Тебе велено сторожить, а под окнами народ, и все сюда рвутся. Бери свой фузей[28] и защищай!
Казак выбежал на улицу — и там никого. Доложил матери игуменье. Пришла мать игуменья, а Ирина катается по лавке:
— Ой, лихо мне! Прости меня, мати!
А потом опять мужским голосом:
— Отворите двери, пустите меня выйти!
— Куда тебе идти?
— Иду в воду навсегда и навечно!
Мать игуменья была мудрая — догадалась:
— Оставьте, — говорит, — меня с сею несчастной, да пусть еще одна келейница останется, да принесите теплой водицы. Да чтобы нечистому открыть свободный проход к озеру — не стойте на дороге, скройтесь за угол.
А девка уже кричит:
— Ой, лихо мне, лихо, сейчас бес выйдет!
И подлинно — вышел из нее лукавый, сначала пеной, потом паром, а потом будто бы мокрой курицей. Так написано в документах, свидетелей же, кроме игуменьи с келейницей, не было, а этим тайну разглашать никак нельзя. Около часу плескалась в ведерке с теплой водицей, потом, крыльями махая невидимо, клохча неслышно, улетела на озеро и там сгинула навсегда.
А когда пустили в келью казака и народ, лежала девка Ирина на лавке как бы преображенная, и живот у нее, нечистым вздутый, внезапно опал.
Два дня оставили ее полежать в мире, на третий повели дальше в город Тобольск.
Следствие по делу о дьявольском наваждении велось долго. Приказано было «розыскивать усердно, стараясь, однако, чтобы от оных розысков кто-нибудь не помер, чтобы важное дело не могло скрыться».
И был поставлен вопрос розыскателям: «Узнать точно, откудова выходит голос, чрез отверстые ли уста или же через утробу проницательно?»
Но узнать было невозможно, потому что мужеский голос перестал выходить из Ирины, что и понятно, когда лукавый уже вышел и утоп в озере монастырском мокрой курицей! И по допросе всех было отписано в канцелярию тайных розыскных дел: «Имеется ли и поныне в указанной утробе дьявольское наваждение, того познать невозможно, поелику о себе не сказывается».
Этим канцелярия, однако, не убедилась. Было приказано допросить девку с пристрастием накрепко, кто научил ее на такое вымышленное дело и какую хотела оттого иметь выгоду? Буде же станет и в застенке таковое утверждать, то, подняв, на дыбы, бить розгами за несовершеннолетием.
А чтобы было ясно, допросили в застенке с пристрастием также и мать Ирины, и соседку Василису Лушакову, и прочих свидетелей, да, кстати, доставили в Тобольск и боярского сына Мещерина, фамилией которого называл себя лукавый.
И хотя всякому человеку ясно, что лукавый подлинно квартировал во чреве девки Ирины, оттуда разговаривал и ругался, и вышел оттуда же во образе курицы, однако сама Ирина, после первой дыбы, муки той не вынеся, заявила, что ничего такого не было, никто ее не научал, а притворялась она по девичьей глупости и озорству. И то же самое подтвердила на второй дыбе, когда опять привели ее в застенок из больницы, от первой дыбы малость отдохнувши.
Надо полагать, что тем дело и кончилось — больше не осталось о нем никаких документов в архиве Святейшего Синода. Что девушка отреклась от чистой видимости — никто ее, замученную, в том не осудит. И на большое ее счастье случилась в дороге добрая игуменья, знавшая, как управиться с шутками лукавого и прогнавшая его на дно озера!
Такой был случай в старину, когда настоящих докторов еще не было и девушек, захворавших от дурного глаза или неосторожного слова, лечить не умели. А лукавый как был, так и ныне шутит свои шуточки, забираясь куда не следует через незакрещенный трижды рот.
КАРЛИЦА КАТЬКА
С опаской, прилипнув к косяку, пробирается из комнаты в комнату существо в ярких тряпках, похожее на жабу. Природа, опытная стряпуха, лепит людей сотнями и тысячами по одному образцу, потом создаст штуку или парочку покрасивее и наряднее — всем на загляденье, а из остатков теста скатает заскребыша, жалкое подобие человека, в полроста, руки-ноги обрубками, голова ненужно велика, ни ребенок, ни старик, напрасная зверушка, на горе родителям, на забаву сторонним. Вот такова была и Катька, одна из многочисленных карлиц государыни Анны Иоанновны.
Катька была очень дурна собой, притом слабосильна и запугана. Она была дочерью русской православной мещанской четы Пятаковых, совсем обыкновенных людей, роста среднего и поведения благопристойного, — неведомо почему родилась у них такая уродица. К пятнадцати годам была Катька ростом едва поболе аршина, лицом старообразна и морщиниста, на руках пухлые ребячьи пальчики, ножки бревешками, грудь под самым подбородком и непомерно развита. За такое безобразие взяли ее во дворец шутихой, обучили квакать, кудахтать, драться и петь. Катька пела скрипучим басом, как нетрезвый мужик, так что без смеха невозможно было слушать. В пенье была без соперников, а в остальном всем уступала, получала щипки и колотушки, — а ответить тем же была не в силах. Потому и была запугана, пряталась за других, жалась к стенке и шипела, когда к ней подходили с шутками.
Хотя государыня Анна Иоанновна управляла страной, размеров которой сама не ведала и народов которой не могла бы счесть, но свободного времени у нее было больше, чем занятого государственными делами. Чтобы не скучать, держала при себе уродцев и умных дураков. От державного дядюшки, Петра Великого, она унаследовала его знаменитых шутов, Балакирева[29] и Лакосту[30], самоедского короля, но оба они уже не смели при ней обижать придворных острыми шутками, а жили как бы в качестве старых преданных слуг; другими шутами жили при ней именитые граф Апраксин, князь Волконский и несчастный, впавший в идиотство князь Голицын Михайло Алексеевич[31]. Верх над другими брал ловкий шут-мошенник итальянец Пьетра Миро[32], по прозвищу Педрилло, разбогатевший наделах комиссионных и карточной игре. Но Анна Иоанновна тонких шуток не понимала и не ценила, а больше удовольствия находила в играх и забавах с карлами и карлицами или в хороводах своих фрейлин, которых она звала девками. Одной из ее любимиц была Катька, которую она часто трепала и щипала державной рукой.
По чину дура, Катька не была идиоткой, в ее безобразном теле, там, где быть полагается, билось робкое и чувствительное сердце. В месяц раз, не боле, к Катьке приходили родители и вызывали ее тайком через знакомого придворного служителя. И тогда Катька со всякими хитростями незаметно пробиралась из общих шутовских покоев на свидание в нижние прихожие дворца. Приходила, разряженная в шелковые тряпки, с лицом, обсыпанным мукой, и наведенными бровями. Родители являлись не для того, чтобы обнять свое ужасное произведение, а чтобы получить от него подмогу в суровой жизни — деньжонок, лоскутков материи, иногда и съестного, все то, что Катьке удавалось выклянчить, утянуть и прикопить к их приходу. Она стояла между отцом и матерью ряженым зверьком и совала им свои припасы, грубым, хриплым голосом высказывая им свою дочернюю нежность. Может быть, мать и приласкала бы ее, да как приступишься к такой парадной государыниной кукле: увидят люди и засмеют. А когда родители уходили, Катька с теми же предосторожностями пробиралась обратно, всхлипывая густым басом и размазывая по старческому пятнадцатилетнему лицу обильные, настоящие человеческие слезы.