Не замедлив, туда же пожаловали граф и графиня Варвара Ивановна. Графиня, молодая и дородная, была одета в самое простое и дешевое платье, какое носят и мужички, а граф явился в простом солдатском мундире, сам сухой, без улыбки, строгий, волосатый, с обычной своей завитушкой на лбу. Протоиерей вошел в алтарь в полном облачении и отворил царские врата. Граф с графиней стояли позади дьяконского амвона на коленях, рядом с ними игуменья и статская советница также на коленях, и все четверо обливались слезами. Затем граф встал и прошел в алтарь к престолу, перекрестился, приложился и упал в ноги протоиерею, громко восклицая:
— Прости меня с моею женою, разреши от томительства моей совести!
После того протоиерей Василий Памфилов вывел графа из царских врат, поставил на колени на прежнее место, поднял с колен графову жену Варвару Ивановну и повел ее приложиться к местным образам. Когда же ко всем приложилась, подвел ее протоиерей к графу и велел ей поклониться ему в ноги, а графу велел так же поклониться жене. По выполнении сего прочитал протоиерей супругам разрешительную молитву и приступил к служению литургии, во время которой супруги приобщились святых тайн.
И кланяясь и проливая слезы, граф оставался строгим и суровым, графиня же была смущена до крайности и рыдала неудержимо, не то от раскаяния, не то от великого стыда, хотя свидетелей ее унижения было мало. Но еще не привыкла к унижению оная преступная жена, а привычка пришла позже, когда про ее отношения с мужем узнали все и в этом городе, и в обеих столицах, потому что из их торжественного примирения ничего путного не вышло.
Годом позже поступило в Святейший Синод от графа Суворова новое прошение о разводе. Писал его канцелярист Кузнецов, хлопотал по делу ростовский купец Иван Никитин сын Курицын, и хлопотал неудачно. Суворов, избегая всяких влиятельных людей, поручал свои семейные дела ходатаям мелким и темным, завзятым болтунам, от которых про его дела узнавали все кумушки. Делал ли он это по слабости или нарочно — неизвестно, как многое не разгадано в характере этого человека. Синод в ходатайстве графу отказал по обычным формальным причинам: прошение было подано не в форме челобитной, а в форме доношения, и подано оно не по месту жительства ответчицы, в соответствующую епархию.
Сверх прошения Суворов написал письмо Потемкину, прося его предстательствовать у престола «к освобождению его в вечность от уз бывшего союза». И в доношении Синоду, и в письме вельможе, и в устных жалобах знакомым не скрывал нового греха своей богоданной супруги, нарушившей клятвенное обещание верности с Казанского пехотного полку секунд-майором Иваном Ефремовым сыном Сырохновым, так что теперь неведомо, чей от нее родился сын Аркадий.
И хотя опять заступничество родных, а вернее всего, прямая воля императрицы воспрепятствовали разводу, но на десятом году совместной жизни Суворов со своей женой расстался навсегда, оставив при ней сына Аркадия, отдав дочь Наталью в Смольный монастырь и положив жене очень скромное содержание.
Попытки примирить его с женой не удались. «Третичного брака быть не может, — говорил он, — а обжегшись на молоке, будешь дуть и на воду». Жить же с женой розно в одном доме он решительно отказывался, как «не придворный человек».
Даже в деловых письмах он никогда больше не упоминал имени жены, которой приказывал переводить деньги. Отчужденная им, графиня Суворова-Рымникская сделалась спустя пятнадцать лет княгиней Италийской, супругой знаменитого генералиссимуса, но уже никогда не видала того, чье имя продолжала носить и чью славу должна была делить. Даже в завещании своем он не упомянул о жене, оставив свои родовые и за службу пожалованные деревни, свой дом, вещи и бриллианты сыну, а дочери — лично им купленные имения.
Те же, кто присутствовал при его кончине 6 мая 1800 года, утверждают, что и на смертном одре Суворов не вспомнил о жене, а если вспомнил, то сумел промолчать. Обиды, ему причиненной, не забыл и вряд ли сознавал, гордец, что сам загубил чужую молодость.
ЗАПЛЕЧНЫЙ МАСТЕР
В тиши роскошного кабинета рыцарь свободы и законности, прекрасная Като, только что закончила очередное длинное письмо Вольтеру. Нелегко переписываться с великим мастером изящного стиля! Царица-реформатор никогда не переставала быть женщиной, и Фарнейский пустынник[96] на восьмом десятке лет не мог, конечно, не улыбнуться ее кокетливой фразе: «Като хороша только издали».
На столе Екатерины сафьяновая папка с листами ее прилежной работы, имеющей целью установить блаженство всех и каждого. Ее Наказом[97] руководствуются созванные ею персоны, вельми разномыслящие, — и недоумевают, как им быть с осуждением пытки, «установления, противоречащего здравому смыслу», — тогда как с мест пишут чиновники, что при окаменелости сердец и сугубом духе народа избежать пытки не можно?
Никакими подобными вопросами не задается поручик Семен Самойлов в Ярославле, человек простой и исполнительный, к тому же, при всем своем офицерском чине, неграмотный, и ни о Вольтере, ни о философе Дидероте[98] ничего не слыхавший.
Поручику необходимо выпороть нескольких дворцовой вотчины крестьян, — а кто их выпорет? Дело это нелегкое, требуется большое искусство, а заплечный мастер окончательно одряхлел и хорошо сечь не может.
В последний раз, например, поручили ему пороть такого же старца, как он сам, — лет под семьдесят. Чего проще? А он сам умаялся, пока того старца привязывал к деревянной кобыле; поистине — смотреть было тошно. И наказуемый охает, и заплечный мастер охает, возятся два старца, и не поймешь, который которого будет драть. Полоснул кнутом поперек костяка — сам едва на ногах удержался: умора! Не будь старец на кобыле очень уж слаб, — умаял бы палача; одначе на десятом ударе отошел; давали пить для роздышки — не восприняли белые губы, и дыханье ушло.
Разве же это правосудие? И кого устрашит?
Нагнув голову, чтобы не сбить лбом притолоки, поручик втискивается в ветхую избу:
— Лежишь, дед?
За деда отвечает старуха:
— Лежит, неможется ему.
— Вот незадача! Он лежит, а сколько ждет народу ненаказанного: полный острог! А не перемогся бы, дед, ну, хоть для останного разу?
— Куды ему, ослеп совсем, и силы никакой.
В огорчении разводит поручик руками:
— Что будешь делать? Сколько ожидает людей, кому — кнут, кому — ноздри обязательно рвать; только зря задерживает. Отписали в московскую разыскную экспедицию, нет ли излишнего заплечного мастера, — три месяца без ответа, а ныне получили: «Нельзя, самим надобно».
Лежа на лавке, шамкает старый заплечный мастер:
— Молодого поищите. Старым рукам такое дело не под силу. Еще клещиками туды-сюды, а хомут или, скажем, виска великой силы требуют. То же и кнутом работать.
— Легко сказать: молодого! Где его возьмешь? Ныне на гарнизонный оклад охотников нет. И еще горе: на пожаре все снасти сгорели. Запросили город Романов[99], не пришлют ли на подержку ихнии, а тамошний воевода пишет, что у них-де тоже был пожар.
Ярославский пожар был опустошителен. Сгорело одних церквей пятнадцать, домов более трехсот, да колодничий острог, да магистрат, да сот пять лавок, да со всеми делами провинциальная канцелярия — жуликам на радость. А главное, сгорели самонужнейшие орудия: дыбы, хомуты, кнутобойная кобыла, самые кнуты в большом числе, клейма для постановки знаков, щипцы для ноздрей и ушей и прочие снасти, подлежащие к учинению колодникам экзекуции.
Как быть правосудию? А тут еще совсем развалился старый заплечный мастер. И тоскует в напрасном ожидании ненаказанный народ, размещенный после пожара по большим избам. Ждут колодники, когда им вырвут ноздри установленным порядком, ждут невыпоротые крестьяне, зря теряя осеннее рабочее время, ждут свидетели из посадских, не испытанные ни кнутом, ни дыбой; иные же, ждать наскучивши, пытаются бежать.