Этакая прелесть песенка! Посмотреть бы и послушать мититику или, еще лучше, сербешти… Хорошо поют молдавашки!
Пом, пом, пом, помиерами пом…
— Никита, одеваться!
Слуга в соседней комнате шевелится нехотя.
Дай, Никита, мне одеться,
В митрополии звонят!
Никита на пороге:
— Да во что же одеваться, Лександра Сергеич? Сапоги генерал приказали отобрать; я их Федору выдал.
Федором Никита зовет Бади-Тодора, слугу Инзова. Раз генерал отдал приказ, Федор нипочем сапогов не вернет. Сказано — на двое суток.
Конечно, мог бы Александр Сергеевич, наказанный поэт, выйти в сандальях или турецких туфлях и в своем любимом пестром архалуке[191], — но нельзя нарушить слово, данное добрейшему Ивану Никитичу! Придется просидеть вечер дома под арестом. А все — шалости! Пора бы и остепениться.
— Ну ладно. Набей мне трубку и ступай.
Под окном голос:
— Эй, Саша, Пушкин, ты дома?
Скачок с дивана к окну:
— Дома, заходи!
— Некогда. Я пришел спросить, пойдешь ли ты в ложу? Ныне у нас прием.
— Душа моя, выйти не могу, под арестом. Инзушка и сапоги отобрал.
— Опять? Эх ты, бес-арабский! А жаль, мы посвящаем ныне болгарского попика, отличнейший человек. А после, конечно, застольная ложа.[192] Братья жалуются, что ты мало бываешь.
— Ходил, да скучно. А что до трапезы, то скажу тебе, душа моя, — вино ни к черту! Скажем, был бы —
…хоть, например, лафит
Иль кло-д-вужо, тогда ни слова,
А то — подумать так смешно —
С водой молдавское вино!
— Значит, не пойдешь?
— Говорю — не могу, Инзушка обидится, я обещал.
— Ну, так прощай, куконаш Пушка!
— Прощай, ангел! Кланяйся Пущину, Раевскому и всем боярам и фанариотам! [193]Забеги потом рассказать.
Опять один. Закат румянит домики на горном склоне.
Подобрав ноги на диван, поэт сидит среди кучи исписанных бумажек. «Ардема, фридема!..» — «Режь меня! Жги меня!» Лицо серьезное, сразу на десять лет старше. Никита заглянул было — и испуганно стушевался:
— Пойти постеречь, чтоб кто-нибудь не нарвался на молодого барина, когда он пишет!
* * *
Подъезжают экипажи и подходят люди к одноэтажному домику на площади близ старого собора в нижней части Кишинева. Экипажи подвозят господ и отъезжают пустыми: значит, господа останутся в домике надолго. В доме молдаванина Кацики[194] живет дивизионный доктор Шулер[195], родом эльзасец. Почему у него бывает столько народа — неизвестно, но слухи ходят странные; в народе даже говорят, что в этом доме бывает «судилище дьявольское»…
На площади толпится, по обычаю, городская рвань, болгары и арнауты[196] из беглых гетеристов[197]. На подъезжающих смотрят без особого дружелюбия; многих знают: купца Драгушевича[198], боярина Бернардо[199], генералов Пущина и Тучкова[200], доктора Гирлянда[201], аптекаря Майглера[202], инзовского чиновника помещика Алексеева[203]. А вот приехал зачем-то и болгарский архимандрит Ефрем, человек святой и добрый, — что ему делать с нечестивцами? Арнауты спрашивают болгар, зачем их поп сюда пожаловал, — болгарам ответить нечего: сами не знают. У решетки, которой отделен от улицы двор, толпа любопытных растет. Видят, что одни входят в дверь, другие спускаются по лесенке в подвальное помещение. Архимандрита встретил один русский офицер и повел его в дом. На улице темнеет — съезд кончился.
Камера приуготовления, черная храмина, устроена наверху; самая ложа помещается в обширном, очень странно разукрашенном подвальном этаже. Там же и комната, где пришедшие братья могут переодеться в голубые камзолы и белые кожаные запоны. В отличие от остальных мастер стула, Павел Сергеевич Пущин[204], надевает голубую шляпу, украшенную золотым солнцем. В петлице камзола — на голубой ленточке золотая лопатка; на шее, в знак подчинения законам Братства, — золотой наугольник. В правой руке — круглый молоток белой кости.
Посреди ложи, обитой голубым, разостлан символический расписной ковер первой степени: колонны, ступени, зодиаки, масонские клейноды. Занимают места мастер стула, надзиратели, секретарь, другие чиновники ложи; братья на боковых скамьях. Стучат три молотка; обычными малопонятными словами открыта сия достопочтенная ложа, и брат вития[205] с братом ужаса и помощниками удаляются, чтобы приготовить и ввести должным образом профана — Ефрема, архимандрита болгарского.
Совсем иная обстановка в черной храмине, куда посажен Ефрем для размышления о бренности жизни. Малая комната без окон. С потолка свешивается лампад треугольный с тремя тонкими свечками. Черный стол и два стула. На столе человеческие кости и череп, из глазных впадин которого вырывается голубое пламя горящего спирта. Библия и песочные часы. В темном углу скалит зубы человеческий скелет, и на доске белая надпись: «Ты сам будешь таков!» У стены два гроба: один с мертвецом, другой пустой.
Перед профаном высокий человек в запоне и ленте. И тот самый голос, который шутливо звучал только что под окном Пушкина, говорит важно и торжественно:
— Вы посажены были в мрачную храмину, освещенную слабым светом, блистающим сквозь печальные останки тленного человеческого существа; помощью сего малого сияния вы не более увидели, как токмо находящуюся вокруг вас мрачность и в мрачности сей разверстое слово Божие… Желающий света должен прежде узреть тьму, окружающую его… Человек наружный тленен и мрачен, но внутри его есть некая искра нетленная, предержащая Тому Великому Всецелому Существу, которое есть источник жизни и нетления.
Помолчав, вития говорит простым обычным тоном:
— Вам придется снять обувь и верхние одежды и открыть грудь. Вот так. Есть у вас при себе деньги, драгоценности, металлы? Вы должны отдать все. Теперь я завяжу вам глаза и поведу вас.
Глаза профана завязаны, и опять торжественно и важно звучит голос витии:
— Труден путь добродетели! Следуй за мной! Помни, что не войдет в наш храм вольнодумец, раб пороков и страстей, сын неги и сластолюбец! Ты должен преодолеть каменные крутизны и в неизвестные глубины нисходящие скользкие ступени. Будь осторожен!
Маленькое неудобство в том, что каменные крутизны и скользкие ступени, по которым нужно спуститься в нижнее помещение, находятся на дворе и другого спуска нет. Человек в голубом камзоле, переднике и ленте в сопровождении других, так же странно одетых, спешно ведет с крыльца к подвальной лесенке полураздетого монаха, одна нога которого боса, другая в туфле, глаза повязаны черным, к обнаженной груди приставлена острием шпага. Сквозь частую решетку забора эту сцену жадно наблюдают десятки глаз. Процессия спускается в подвал, откуда доносится не очень стройное пение: