Ни уговоры солдат, ни угрозы Крысанова не повлияли на Орленко с такой силой, как эти простые слова, таившие в себе скрытую иронию, хотя сказаны они были, казалось, вполне доброжелательно. А Боже-Мой добавил для ясности:
— Ну, а уж если и тогда не заможешь, то сиди в санроте до конца войны. А мы поймаем последнего фрица, свяжем его и доставим тебе на растерзание.
— Та вже проходит, хлопцы, — сквозь смех солдат жалобно объявил Орленко. Он передвинулся с середины круга, желая скорее прекратить над собой этот самодеятельный, стихийно возникший суд.
— Все боятся, — задумчиво поглаживая ус, проговорил Жаринов. — И герои, и генералы, когда смерть-то в душу заглядывает. Никому умирать не охота. Не чурка ведь человек-то! Да только одни умеют взять верх над страхом, а другие не могут одолеть его. Потеряет человек силу над страхом — и не солдат он, трус. А уж коли и страх потеряет, обезумеет, то и не человек он, а вроде бы самоубийца.
Страшно это — совсем потерять страх, ребята. Помню, отступали мы под Вязьмой, и народ с нами. Детишки с матерями идут, старики, старухи. Бредут, сердешные, всю дорогу, поди, на версту запрудили. А как налетели фашисты — и давай бомбить, и давай месить добрых-то людей с огнем да с землей. Что там бы-ыло! А самолеты развернутся да из пулеметов лупить. Проскочат да снова зайдут...
Из толпы-то почти никого не осталось. Которые, правда, побежали. А остальной народ потерял страх. Идут себе в рост, будто никто в них не стреляет, не бомбит. Гибнут матери, плачут грудные детишки, а живые перешагивают через все это, как не видят, как через валежник в лесу. Не торо-опятся... Жуть меня взяла. — Глаза Жаринова мутью подернулись, он протер их заскорузлой рукой.
— Как вот сейчас вижу: идет одна молодая, а волосы, как у столетней старухи, побелели. Держит в руках ножонку ребячью, прижала к груди, а ребенка-то нету. Глаза у нее будто распахнуты на весь мир, слезинки единой нет, да не видят они ничего. Идет, как слепая...
— Вот, Семен, — доверительно обратился он к Орленко, — с тех пор ни разу страх не мог надо мной взять силу. Только он, подлый, станет шевелиться в печенках, вспомню я эту молодуху-то — все как рукой снимает.
— Да оно и мне, Ларионыч, помогло... — отозвался притихший Орленко.
— И подумал я, — уже как бы для себя продолжал Жаринов, — если дойду живой до Германии, никого у них не буду жалеть. Да нет, душа-то наша не так устроена. Побежал тогда вон в Данциге наш младший лейтенант за этой немецкой девчушкой — не стало мочи в окопе сидеть. Все равно жалко — дите ведь! Под Вязьмой-то я думал, что до конца раскусил фашиста. Ан, выходит, не до конца. Надо было его еще в Данциге посмотреть, каков он есть, фашист, перед смертью-то.
— Рота, строиться! — скомандовал Грохотало, быстро подходя к солдатам.
Все мгновенно поднялись, каждый занял свое место в строю. Об Орленко никто больше не говорил, но никто и не забывал. К нему относились так же, как относятся к человеку, только что перенесшему тяжелую болезнь, когда становится ясно, что кризис уже миновал, но больной еще настолько слаб и восприимчив к заболеванию, что в любое время может оказаться в прежнем состоянии.
Солнце скатилось за Одер. И теперь в том месте, где оно спряталось, виднелись красно-розовые полосы, перечеркнутые, изуродованные устоявшимися дымовыми стрелами.
Полк выстроился на опушке и двинулся в сумерках по открытой местности параллельно Одеру на юг.
В низине, у переправы, можно различить большое темное пятно, которое — если присмотреться — то вытягивалось постепенно и делалось уже, то раздавалось вширь и укорачивалось. Это было большое скопление пехоты, артиллерии, обозов у входа на понтонный мост через Ост-Одер.
Скоро колонна полка присоединилась к частям, ожидавшим здесь переправы в течение многих часов.
К пулеметчикам пришел младший лейтенант Гусев.
— Ну, братцы, — ликовал он, — еще один рывок, — а там и Берлин рядом. Гитлеру полный капут!
Гусев знал, что делал. Известно, лучше беспрерывно шагать несколько часов, чем стоять на одном месте. А здесь и присесть негде — кругом песок мокрый да ил, размешанный тысячами ног. Комсорг ходил по ротам и там, где люди угрюмо молчали, заводил разговоры, чтобы легче скоротать время.
Среди пулеметчиков он услышал голоса Чуплаковых, шутки, смех... «Порядочек!» — отметил по себя Юра и пошел дальше. Он знал всех весельчаков в батальоне и умел использовать их способности.
Иному слишком «серьезному» человеку такой разговор между солдатами мог бы показаться пустой и ненужной болтовней, потому как он часто бывает очень далеким от военной действительности. Но шутки и «пустяковые» рассказы не только помогают скоротать время — они сплачивают коллектив, раскрывают души солдат, их характеры, биографии, мечты и настроения.
Масса людей, техники и лошадей медленно, по воробьиному шажочку, подвигалась к мосту. С кручи били наши тяжелые орудия. Несколько южнее переправы прямо на берегу выстроились гвардейские минометы и открыли огонь. А между скопом людей у моста и «катюшами» выехала на берег крытая машина с огромными раструбами на крыше, подкатилась к самой воде, и из труб полилась немецкая речь, обращенная к фашистским солдатам на том берегу.
Трудно сказать, слышали ли эту речь гитлеровцы — там шел бой, но на этом берегу она заглушала все. А немцы за Одером, видимо, лучше понимали и ощущали голос нашей артиллерии, чем родную речь, хотя она и неслась к ним с такой силой.
К Батову подошел Гусев.
— Слышал, — сказал он, — обо всех ваших делах слышал.
— Опять поздравлять станешь?
— Нет, Алеша, теперь воздержусь. Ты какой-то роковой человек, честное слово. Делаешь вроде все как надо, а для Крюкова всегда зацепка какая-нибудь находится.
— Выходит, что роковой. От других какой угодно выговор снесу, а его дурацких придирок не выношу.
— А ну его к шуту! Ты лучше скажи — не забыл свое обещание?
— Какое?
— А помнишь, когда из Данцига шли, обещал рассказать, почему не получаешь писем от своей девушки?
— Во-он оно что! — протянул Батов, припомнив тот разговор. И ему показалось, что состоялся он давным-давно. На фронте часто случаются дни, у которых ни начала, ни конца нет. А если прошло много таких дней, то можно подумать, минула целая вечность.
— Лидой ее звали... Мы с детства дружили с ней, — громко заговорил Батов, но за шумом боя, далеким и близким, за громом радиоустановки его мог расслышать только Гусев. — Глупо, — усмехнулся Алеша, — но мы мечтали остаться навсегда вместе. На всю жизнь! — И тут же поправился: — Нет, не глупо — здорово это было! Я вернулся после первого вызова в военкомат, — а до районного села у нас чуть не сто километров, — почти через неделю вернулся. Как она ждала! Как встретила!..
— Гусев! Младший лейтенант Гусев! — неслось от подразделения к подразделению. — В голову колонны!
Передние подразделения шестьдесят третьего полка, плотно сжатые с обеих сторон, вошли на низкий наплавной мост. Справа у входа на понтоны стоял здоровенный полковник, такого роста, что возвышался над колонной, как верховой среди пеших. Он размахивал пистолетом и могучим басом покрывал все другие звуки, соблюдая порядок на переправе, пропускал нужные части. Люди, стиснутые возле узкого заветного входа на мост, толкались в темноте, ругали вполголоса друг друга, пыхтели.
— Капитан! Капитан! — закричал полковник. — Куда ты лезешь, прохвост, со своей батареей?!
— Отстал. Вы понимаете — отстал! — прохрипел капитан и вместе с батареей ринулся прямо в идущую колонну шестьдесят третьего полка. Кони всхрапывали, вертели головами и грудью давили на людей.
— Куда нахалом прешь, сто чертей тебе в лоб! — загремел полковник и двинулся к батарее через густую кашу идущих, врезаясь в нее ледоколом. — Я т-тебе покажу! Я т-тебя приведу к христианской вере, сопляк!
Он бросился было к лошадям, но они успели перегородить въезд на мост, и мгновенно создалась пробка. Завизжали кони, их лупили и сзади, и спереди, и с боков. Кому-то отдавили ноги. Нажимали со всех сторон так, что повернуть батарею было уже немыслимо.