Так и вышло. У всех она его отбила. Поженились они. А пить он так и не бросил. Ох, как обидно тогда мне было! Тоже пить зачал. Потом, чтобы не пропасть, в город из деревни подался... Долго она с ним мучилась, а бросить никак не может. Тоже любила. Придет он домой пьянехонек. Уж она его, она его! И черт ты, и дьявол, и молодость мою загубил, и слезы, и драка. Пьяного-то она его шибко била. Все убить грозилась.
А тут явился он как-то домой пьяней вина да прямо на кровать в одеже и свалился. А Нюрка-то выходила на этот момент куда-то... Зашла да как увидела его эдакого-то!... У порога топор стоял. Схватила топор-от — да к нему. Озверела. «Зарублю!» — говорит. Он — пьяный-пьяный, а смекнул, что дело-то худо. Руки отвести не может. Испужался до смерти и глаза защурил. Нюрка топором-то ударить не посмела, а тут же под кроватью схватила опорок от валяного сапога да ка-ак долбанет им по шее своего-то благоверного! Да еще, да еще. А потом одумалась, смотрит — мужик-от не шевелится. Хватилась — мертвой! Видать, с перепугу это он да с хмелю и окочурился.
Так вот она и осталась вдовой за месяц, кажись, до войны. Милиция наехала, в каталажку ее увезли. Спросы да допросы по всей деревне. Нюрку недели через три домой отпустили. А тут война зачалась. Так и не стали ее судить... А я, как узнал про то, что одна-то осталась, опять в деревню прибыл... Ну, понятно, встретились. Виноватой она себя называла. Прости, говорит, теперь уж с тобой на всю жизнь. Да и я не серчал больно-то: от души ведь она это, без обману, как есть. Честная она, Нюрка-то. Свадьбу играть собирались, да в армию вот меня призвали... Теперь ждет...
— Кто тут у вас Батов? — обратился к рассказчику батальонный почтальон.
— Я Батов. Что нужно?
Солдат сунул руку в свою сумку, смутился.
— Извините, товарищ младший лейтенант, — сказал он, краснея, — не доглядел, когда письма на роту отдавал. Вот тут ваше осталось.
Батов взял тоненький треугольник из одного тетрадного листа в клеточку и, развертывая его, отошел от солдат за палатки. Прочитал: «Добрый день или вечер, — писал соседский мальчишка Шурка, ученик четвертого класса. — Здравствуй, дядя Алеша. Письма от тебя мы не дождались еще, а уж приспело время писать новое. Мама твоя, Овдотья Васильевна, шибко хворала, да прописывать тебе об этом не велела. А теперь померла, и вчерась мы ее похоронили». Буквы запрыгали и расплылись, белый листок закачался облачком и превратился в огромное туманное полотно, за которым скрылись и палатки, и люди, и весенний лес. Даже яркое солнце покрылось белесым туманом. Батов поморгал глазами — снова разглядел буквы: «Могилка ее рядом с твоим папашей, Тимофеем Алексеевичем. Сделали все, как надо. А ты, дядя Алеша, не печалься, бей фрицев и приезжай к нам жить, как домой...».
Дальше Батов не мог читать, зажал в кулаке этот горький листок, исписанный детской рукой, и пошел между соснами... Куда? Не все ли равно! Шагал, как во сне, не чувствуя ног, будто окаменевший, тяжело плыл в тумане.
Где-то в подсознании рисовалась опустевшая родная изба. И вся далекая крошечная деревушка тоже виделась пустой, безлюдной, вымершей, тихой. Она покачивалась в лучах яркого весеннего солнца, трепетала в туманных испарениях, готовая исчезнуть.
То очень ярко, точно живая, перед глазами появлялась мать. Она неторопливо возилась у печки с вечными своими чугунами, горшками и кринками. Сгорбленная, не разгибаясь, сухой потемневшей рукой поправляла серый бязевый платок на голове, тянула его за концы и прятала под него седые пряди волос...
— Товарищ младший лейтенант! — донеслось откуда-то издалека. Остановился.
— Товарищ младший лейтенант, — повторил Вася, забегая вперед. Он было улыбнулся, но, заметив состояние Батова, договорил виновато: — Совсем чуть не догнал, едва нашел тебя... Куда ушел? Товарищ старший лейтенант искать велел. На собрание, говорит, скорей надо.
Батов молча побрел за Васей, постепенно ускоряя шаги, чтобы не отставать. Мысли его начали двоиться, перебивая одна другую, путались. Он силился приободриться, привести себя в порядок хотя бы внешне, но не мог. От этого еще больше пухли на висках вены, и оглушительными ударами молота колотился пульс: т-тах! т-тах! Шуркиным жалобным голоском голову сверлили два слова: «Овдотья Васильевна». Шли быстро. Потом, замедлив шаги, связной показал рукой правее лагеря и, сказав: «Вон там они», повернул к своим палаткам.
Возле сваленной ветром сосны сидели коммунисты батальона. Кто-то оглядывался и махал рукой Батову, торопя его. А он спешил изо. всех сил, почти бежал, но двигался, казалось, непростительно медленно.
Замполит, пожилой капитан Соколов, стоял у комля сосны, прижимая рукой бумаги к корявому стволу. Он пристально смотрел на приближающегося Батова. Обратил внимание на его растерянный вид, но ничего не сказал, только сильнее нахмурил черные широкие брови.
— Вот, полюбуйтесь на своего рекомендованного, товарищ старший лейтенант Седых, — резанули слух слова майора Крюкова. — Он не соизволил, так сказэть, даже своевременно явиться на собрание. Коммунисты всего батальона должны его, видите ли, ждать.
Эти слова, как обухом, ударили Батова. Перед глазами расплывались темные масляные пятна.
— Он объяснит свое поведение, — не очень уверенно возразил Седых.
Прочитана ли была биография Батова до его прихода или ее читали при нем, он не слышал. Очнулся только тогда, когда, дружески подбадривая, Гусев вывел его перед сидящими и оставил около капитана Соколова.
— Вот теперь можете задавать вопросы товарищу Батову, — объявил председатель и посмотрел на Крюкова. Тот не заставил себя ждать:
— Мне все-таки не понятно, почему младший лейтенант опоздал на собрание?
— Я извиняюсь, — через силу выговорил Батов, чувствуя, будто рот забит ватой. Он с трудом подбирал слова, чтобы коротко объяснить товарищам, что с ним произошло.
А до слуха, как из глубины колодца, долетели нетерпеливые слова Крюкова:
— Извиняться вы можете перед барышней, а здесь партийное собрание, так сказэть. Надо объяснить причину!
Батов окаменело стоял перед людьми.
— В чем дело? — спросил Соколов мягко и с тревогой в голосе. — Что это у вас за бумага?
Только тут, взглянув на свои руки, Батов увидел, что письмо так и осталось зажатым в руке. На какое-то мгновение сам себе показался смешным, но от этого легче не стало.
Молча протянул письмо. Капитан, мельком взглянув на адрес и первую строчку, спросил:
— От племянника, что ли?
— Нет... от соседа.
— Можно прочитать?
Соколов быстро пробежал взглядом по листку, осторожно свернул его, отдал Батову. Все смотрели на замполита.
— Когда вы получили письмо? — спросил он.
— Вот только что...
— Я считаю, — обратился Соколов к собравшимся, — что причина опоздания товарища Батова вполне уважительная. А вам, — повернулся он к Крюкову, — я дам исчерпывающий ответ после собрания...
— Растолкуем общими усилиями! Чего тянуть, — как всегда, резко сказал комбат Котов, поводя орлиным взглядом в сторону Крюкова.
Или Крюков на самом деле не понимал состояния Батова, или, желая как-то оправдать свое поведение, делал вид, что не понимает. Он еще хотел что-то спросить, но Соколов опередил его:
— Прошу вопросы по существу, товарищи.
— Какие там еще вопросы! — вскочил на ноги Котов. — Биографию все слышали, она у него написана подробно. Остальное известно из рекомендаций, да и так знаем. Сейчас главный и самый верный критерий оценки человека — его поведение в бою. Дай бог каждому так действовать, как он в Данциге. К чертовой бабушке всякие придирки! У меня есть предложение — принять.
— Так, есть еще вопросы? — выяснял замполит.
— Нет! Нет! — послышалось из рядов. — Давайте кончать!
— Тогда кто желает высказаться?.. Поступило предложение принять товарища Батова кандидатом в ряды вэ-ка-пэ-бэ. Еще какие соображения будут?... Садитесь, — обратился он к Батову.
— Нет других предложений! — крикнул Седых.