Я подтянул сложенную на песке одежду, достал ключи от своей квартиры и опустил ей в ладонь.
Она ошеломленно посидела с ключами в раскрытой руке.
— Вы же меня не любите!..
Я и сам был ошеломлен. Тем, что я положил в ее руку ключи, сделалось само собой все. Я только сейчас взволновался. Я понял, куда нес меня ликующий, прерванный было полет. Я понял, что произошло: стена, стоящая между мною и Ольгой, исчезла. Как посторонней, после свидания с ней в затоне, я почувствовал Катю, так теперь таким посторонним, не мешающим принимать мне свои решения, стал Курулин. Не мог же я, в самом деле, согласовывать свои действия с тем, что подумает о них вальяжный, одетый в белый костюм начальник?! Он уже определился для меня в моей будущей хронике, ушли туда же мои поступки и оценки этих поступков, в том числе и оценки Ольги. Курулинская история и я сам как участник этой истории отделились от меня, обрели автономную жизнь и смысл. Я освободился. И рядом со мной была Ольга, которую я все больше любил, если допустимо этим словом обозначать то заполнение моего жизненного пространства Ольгой, которое медленно, но неуклонно происходило. Какой-то болезненный сдвиг произошел в моем отношении к ней после ее внезапного отъезда из затона вместе с Федором Красильщиковым, перемена знаков с минуса на плюс и вызванное этим, к счастью, ошибочное, чувство потери. Это бегство разбудило меня или что-то умершее, как мне казалось, во мне. И если то, что мы понимаем под словом «любовь», предполагает нынешнее, сиюминутное безумие, результат которого скрыт в тумане и вызывает опаску, то у меня все шло в обратном направлении. Я именно отчетливо представлял будущее. Происходило как бы подтягивание к нему. Во всяком случае, не могу сказать, что меня бешено волновало присутствие Ольги. Но мне все пустее становилось в ее отсутствие. Лишь только когда она была рядом, я с облегчением переставал помнить о ней.
— Иногда хочется взвыть, влезть на дерево, как обезьяне, и спрятаться там в ветвях! — взглянув на мою заспанную и, должно быть, равнодушную физиономию, тоскливо сказала Ольга и отвернулась.
С ало-глянцевым, как при высокой температуре, лицом явился Дима Французов. Скрестив ноги, сел на песке и уперся в меня взглядом сбитого на землю и сломавшего крылья ангела.
— Я все же хочу знать: с ее стороны надо мной это была, что же, шутка? — спросил он меня тихим голосом обезумевшего человека.
— Ну да, — сказал я. — Шутка. Она над вами пошутила, — кивнул я в сторону вскинувшей голову и оцепеневшей Ольги. — Вы — надо мной, втравив меня в свою историю и пытаясь использовать меня в своих интересах. Вам обоим есть над чем посмеяться. Обе шутки, я считаю, у вас удались.
Я оделся и, оставив их истерически молчать, пошел за вагончики и сел рядом с Курулиным, который внушительно, неторопливо и смачно заканчивал свою, обращенную к буровикам и геологам, речь.
— И хотя завтра мы начинаем сворачивать вашу экспедицию, пусть не думает Алексей Владимирович, — с уверенной легкостью использовал он мое появление, — что ничего значительного он здесь не увидел. Значительное в том, что государство поручило нам разведку громадного региона, и мы с этим заданием справились! Уложились в жесткие правительственные сроки, блестяще освоили методы скоростного бурения! Справились, несмотря на то, что летом нас истязала жара, зимой донимали ледяные ветры, песчаные бури засыпали вагончики, прерывали снабжение и даже останавливали бурение. Вы были главными действующими лицами глобального по своему характеру эксперимента на поиск нефти неорганического происхождения. И не наша с вами вина, что такой нефти не оказалось. Завтра, приступая к демонтажу буровых...
Так вот зачем он прилетел!.. Гипотеза о неорганическом происхождении нефти не подтвердилась, эксперимент дал нулевой результат. И построенные в пустыне поселочки вроде Пионерского, и миллионы других затрат, и дерзость теоретической мысли, и смелость эксперимента, и усилия вот этих, внимательно слушающих Курулина доверчивых молодых людей, — все оказалось глупостью, блефом... И хотя не я настраивал этих парней на бессмысленный героизм и не я рассчитывался с ними пустыми словами, мне мучительно стыдно было смотреть в глаза этих мускулистых, простодушных, готовых к любой осмысленной работе людей.
Я поднял глаза на паутинку буровой Кабанбай, где добуривались последние проектные сантиметры. Буровая как бы вытаивала из неба в том месте, где громадночерный чинк заворачивал направо и из заросшего кустами, шерстистого, страшного превращался в далекий симпатичный обрывчик приятного телесного цвета. Буровая заволакивалась какой-то темной моросью. Я тронул сытно разглагольствующего Курулина локтем. Он на полуслове умолк, замер, глядя на далекую буровую.
Все лица обратились туда. Из земли, в том месте, где стояла вышка, стал быстро расти черный какой-то куст. Он беззвучно поднялся выше буровой и, загнутый ветром, сделался похожим на лошадиный хвост. Затем его разодрало и унесло вверх вышедшее из земли, словно из сопла самолета, рябое, почти бесцветное марево. Наверное, с минуту марево расширялось и набирало силу. Уши заложил дьявольский свист. В рябом мареве взлетели решетчатые куски буровой. В воздухе они столкнулись, очевидно, высекли искру, потому что в небо вдруг ударил толстый столб огня, в толще которого мгновенно ярко раскалились и сгорели куски взлетевшей буровой. Земля задрожала от утробного, надсадного гула скважины, заглушившего все звуки, как потом выяснилось, в радиусе до восьми километров. Стопятидесятиметровая, с красноватыми натянутыми жилами свеча огня напряженно стояла над штормовым, онемевшим морем.
КОРДОН
ГЛАВА 1
1
а кордоне Усть-Нюкша мы с Курулиным в два топора рубили местному лесничку сруб.
Кордон стоял на берегу длинного горного голубого озера, а сзади его подпирал хребет. За этим хребтом шли плотно другие хребты, и где-то в центре этой горной страны проходила государственная граница. А мы пребывали на территории заповедника, в царстве маралов, медведей и соболей.
У нас была палатка с двумя раскладушками, спалось по ночам невиданно сладко, а рассвет принимал нас тишиной прямо-таки стеклянной, и если срывалась капля, в воздухе повисало, не тая, золотое долгое «дон-н-н!» По утрам сруб был в синих каплях росы, суматошно несло над водой туман, а насупленный, невидимый от подножья хребет густо пах ледником и мокрым папоротником. Я, сойдя по скале, умывался ледяною водой, и мучительно отчетливо было слышно скрипение бересты, которую Курулин совал под чайник, возобновляя костер.
Плотники мы, конечно, были аховые. Курулин плотницкими делами вообще никогда не занимался, но у него была затонская хватка к любой работе плюс затонское болезненное самолюбие. А в моем активе была плотницкая практика после первого курса института, когда, то есть чуть ли не тридцать лет назад, мы рубили какой-то вдове пятистенный дом. С неделю мы просто мучились, а потом топор привертелся к руке, шнур для отбивки мы насобачились пачкать углем, на разметку врубки стало уходить с десяток секунд, а самое главное — прошла унизительная, все время сажающая нас с Курулиным на бревна усталость.
Без разговоров, споро, мы отстегнули после завтрака на двух бревнах черту, на одном дыхании, не останавливаясь, протесали на один кант, минут пятнадцать сладко перекурили, а потом подготовили еще два бревна. Потом завалили одно на сруб, осадили предварительной врубкой, продрали стамеской с обеих сторон края канавки, перевернули бревно и стали пазить. Дело это было хитрое — выбрать округлый паз топором, словно ложкой. Но с обретением сноровки оно стало даже как-то нас веселить. Топор привык и сам теперь выбирал, куда и как ловчее садить. Закостеневшее за ночь тело постепенно разминалось, отходило со сладкой болью, каждая мышца, пробудившись, любовно опробовала себя. Мозг работал свободно, как вечный двигатель. И вкупе все это было тем, что называется радостью бытия. Как будто мы с Курулиным после всех мытарств и страданий получили окончательную награду. И как доказательство величия этой награды, ее щедрости, для нас персонально мерцали звезды, сияло небо и после часа нашей работы вставало, как подарок, мохнатое солнце, вскарабкавшись, наконец, над горами. Застигнутое врасплох озеро пронзительно голубело и, зажатое хребтами, слепя и само ослепившись, стыдливо уносилось скользким зеркалом вдаль. Мятыми голубыми горбами выявлялся хребет противоположного берега. Под гранитными, шоколадного цвета, щеками проползал рейсовый теплоходик, среди всей этой громадности похожий на ничтожный белый стручок.