Беспокойный, вздувшийся, зеленоватый разлив открылся во всей своей новой огромности. За еще более удалившейся и утончившейся щеточкой леса густо ворочалось и неслось, взгромоздившись торосами, белое. В полукилометре от берега плыла, уносимая течением, безвольно разворачивающаяся, безлюдная, сорванная с каравана баржа.
Народ на берегу закричал, задвигался.
— Капитанам! — появившись в распахнутом кожаном пальто на паперти, закричал в рупор директор завода Севостьянов. — Капитанам!.. Уходить на чистое! — Он кричал не переставая, пока не стали по одному стихать все голосящие пароходы. — Капитанам судов!.. Делай, как капитан Григорьев!
Высокий, сухощавый, со впалыми изможденными щеками и двумя рытвинами морщин, как бы заключающими в глубокие скобки его удлиненное, донкихотовское лицо, директор завода поражал Лешку своей какой-то отдельностью, отчужденностью от шебутного затона, застарелостью. По прошествии времени Лешка с удивлением осознал, что Севостьянову в момент его возникновения на паперти было тридцать два года.
Пароходные вопли тем временем стихли. Под невнятные, сдавленные, торопливые крики, жесткие короткие команды, суда, стукаясь и скрежеща стиснутым железом, стали выбираться из сутолоки, сдвоенным воплем давая знать, что сделали, как капитан Григорьев: вышли на чистое.
— Электроцеху! Отключить напряжение на караван!.. Рабочим завода! Поднять на Набережную сварочные трасформаторы!.. Буксиру «Воскресенец»! Немедленно выйти, взять на буксир баржу! — без перерыва кричал в рупор Севостьянов.
Вынырнул Куруля.
— Тязя-Рязя-Астрахань! — возбужденно выдал он их нелепую, бессмысленную, но тем не менее неизменно вызывающую хохот поговорку, зубасто ухмыльнулся, дернул Лешку, чтобы следовал за ним, и побежал вниз по невысокому теперь, в этот бешеный разлив, откосу, захламленному ржавым железом, вросшими в землю звеньями исполинских цепей. Облепленные, словно черными мухами, мычащими от напряжения рабочими, по откосу вверх ползли железные трансформаторные будки. То перепрыгивая через стальные тросы, то подныривая под них, Куруля, а за ним Лешка выскочили к заводскому рейдовому буксиру «Воскресенец», на полкорпуса криво выброшенному на берег.
По накрененной палубе сВоскресенца», как краб, цепко и быстро пробежал мужик в малахае, всмотрелся в копошащийся берег, тоскливо закричал:
— Робяты-ы!.. Команды нет. Айда кто-нибудь со мной!
Один кинулся. Капитан спустил ему трап, сам устремился в рубку. Куруля вскарабкался следом за добровольцем, Лешка за ним. И подняли трап.
Баркас затрясся, съехал, качнулся, пошел кормой на открытое, задребезжал от напряжения и, осев, вздернувшись, устремился вперед. Разваливаясь, вскинулась и зашипела вода. Открылось беспокойное соломенного цвета пространство, по которому беспорядочным стадом во все стороны разбрелись суда. Ничто уже не напоминало о Стрелке, и Лешка с содроганием всмотрелся туда, где широко ходила на мелководье желтая, еще не успокоившаяся вода. Один лишь дуб, кудрявый и могучий, все так же торчал среди разлива. И возле него, чуть подрабатывая плицами, поодаль от всеобщего смятения, держался буксир капитана Григорьева, чей сын Саша сидел в школе рядом с Лешкой. Миловидный и рассеянный, он тоже был как бы отдельно, пережидая время до навигации, чтобы уйти на буксире с отцом.
— Пацаны, мать вашу!.. Вы откуда?!. — охнул выглянувший из рубки малахай. Но ругаться было ему уже недосуг: баркас настигал уносимую к Волге баржу.
— Рули знай!—оскалив щучий рот, подмигнул Лешке Куруля. И успокоил: за борт не выбросит, не боись! — Он объяснил Лешке, что, собственно, происходит. На Волге образовался ледовый залом, нагромоздило плотину, и вот, отраженная от этой плотины на верха, встречь течению, пошла восьмиметровая волна, вошла в раскрытую разливом Бездну и вскинула пароходы. — Беда! — восхищенно сказал Куруля. Весь дерзкий, скорый, распахнутый, он забыл щуриться и смотреть утомленно. Он только скалился, сверкал глазами и был веселый, как черт.
«Воскресенец» развернулся и прошел рядом с черной тушей баржи.
— Чего ж ты, друг?! — высунувшись из рубки, заорал малахай. Да сам же и плюнул, видя, что орать нечего: борт баржи уходит в такую высь, что взятый за матроса доброволец только развел руками — как же туда попасть?!
Баркас, сносимый вместе с баржой, продефилировал до свисающего из клюза баржи якоря, на лапу которого Куруля переступил неуловимо быстро, оскалился, протянул руку и вздернул на вторую лапу якоря Лешку. Баркас прошел под ними, в глаза глянула желтоватая слепая вода, и у Лешки стали обмякать ноги.
Парень на «Воскресение» закричал, увидев их, стоящих на раскачивающемся якоре. Малахай выглянул, выругался.
— А ты погоди орать-то! — сказал Куруля, поплевал на ладони и полез по цепи.
Замирая от ужаса, вслед за ним вскарабкался по цепи и Лешка.
— Ай, ребятушки! — обрадовался малахай. — Мы счас!
«Воскресенец» заложил торопливый круг, и парень, изготовившись, бросил в нужный момент взвившуюся на громаду баржи легость. Куруля ловко ее перехватил, они с Лешкой поднатужились, парень снизу подмогнул, и трос в мгновение ока был втащен и петлей насунут на кнехт.
Трос напрягся, баржа дернулась и замедлила движение к уже обдающей холодом, приближающейся, громоздящей ледовые горы Волге.
От полноты чувств Куруля сбацал на железе чечетку, схватил Лешку за уши и в знак приязни стукнул себя лбом о его лоб. Но в тот же миг горячий смеющийся взгляд его метнулся мимо Лешкиного лица и как бы остановился. .
— Полундра! — сказал он. — Держись за землю! — Толкнул Лешку за лебедку, не удержался и достал его зад дружеским пинком.
Сходившая в верховья Бездны волна возвращалась, катилась из темноты.
Приятно взволнованный новизной складывающихся с Курулей отношений, дружественностью его пинка, Лешка посмотрел на волну. Она не приближалась, а просто росла. Похожая на длинный светло-зеленый порог, она обрывала горизонт. Над ней были звезды. Волна вобрала в себя полдуба, рядом с которым крейсировал буксир капитана Григорьева, как бы помедлила, играючи поставила его на пятку, как лапоть, и показала луне.
Лешка бросился лицом в палубу баржи и ухватился за лебедку.
У него было восхитительное ощущение перелома судьбы. До сих пор он и осатанелый мир противостояли друг другу. Он чувствовал себя тараканом, перебегающим от одной щели к другой. И вдруг жизнь как бы приняла его в свои объятия, в свои теплые лапы, и он чувствовал, что это начало судьбы. Отогрелось, отмякло, подобрело в душе, и внешние опасности отошли, помельчали. Без содрогания и даже с готовностью, с какой-то внутренней веселостью он ждал нападения зеленой волны. И понял, что это идет она, когда вдоль берега стало колотиться железо. А потом все стало взлетать, приплюснуло, а затем оторвало его от палубы, и, открыв глаза, Лешка увидел, как валится звездное небо.
О СЛОЖНОСТЯХ ЛЮБВИ
о один, то другой выбывали из их пацаньей шоблы. При встрече вдруг проходили мимо, глянув как чужие, а то и вовсе не глянув. И это всегда холодило сердце. Шобла притихла, уходила в себя, затаивалась. Поскольку это внезапное отчуждение вчерашнего товарища означало, что он принят в настоящую жизнь: учеником на завод или на курсы рулевых-кочегаров-масленщиков или еще куда-нибудь. Большинству до вожделенного этого мига было еще ой-ей-ей как далеко. И это каждого, конечно, томило.
Первым выслоился из зыбкой толпы Веня Беспалый, не в пример всем им рослый, валкий, с мужицкими теплыми, мясистыми лапами. Его взяли на канонерку кочегаром. И в один момент он еще как будто подрос, распрямился, насупился, стал еще развалистей, разлапистей. Смотрел как посторонний. Но Веню-то, конечно, хватало ненадолго. В нем как будто что-то сдергивалось, какой-то крючок, что ли, — и он быстро совался в гущу играющей в котлы или в орлянку шоблы, отбирал биту, сопя, целился, сшибал серебряный столбик монет: «Вот так примерно, а?» — оглядывал шкетов, уже одетый в форменку, в расклешенные флотские брюки, недоступный, перетянутый черным ремнем, сверкающий надраенной бляхой, — великолепный, чужой.