Пажей было много, да все, как я сказал, увальни, недотепы, которые не старались отличиться ни на глазах у хозяина, ни за его спиной. Что приказания выполнять, что с постели вставать — еле поворачивались. Вот и нравилось мне пощипывать этих растяп, лентяев и простофиль: таскать у них чулки, подвязки, воротнички, шляпы, платки, пояса, манжеты, башмаки и прочее, что попадалось под руку. Все это я запихивал в тюфяк своего соседа, чтобы ненароком не нашли у меня, и при случае выменивал хоть на старую подкову, только бы с рук долой. Да, нашим пажам приходилось глядеть в оба за своими пожитками, а кто зазевался, чего-нибудь недосчитается.
Немало я там напроказил, отчаянный был ветрогон. А тут еще объявилась у меня страстишка, о которой я и понятия прежде не имел, — стал я лакомкой. Потому ли, что не давали есть вволю и от жадности аппетит разгорался, или возраст такой подошел; с годами, говорят, меняются привычки и вкусы.
Меня тянуло к сладкому, как слепого к церковной паперти. Уж если замечу какое лакомство, его от меня и под землей не укроешь. Руки мои орлами налетали на добычу, и как олень одним своим дыханием извлекает змей из недр земных, так и я — лишь взгляну на еду, она мигом оказывается у меня во рту.
Был у монсеньера большой сундук из белой сосны, какие держат в Италии. Немало их я видел и у нас в Испании: в них привозят разные итальянские товары, особливо стеклянную и глиняную посуду. Сундук этот стоял в чулане рядом со спальней кардинала, и в нем хранились всевозможные засахаренные плоды и сушеные овощи, до которых монсеньер был большой охотник. Были там груши бергамот из Аранхуэса[194], генуэзские сливы, гранадские дыни и севильские цедраты, апельсины из Пласенсии[195], лимоны из Мурсии, огурцы из Валенсии, фиги с Островов[196], баклажаны из Толедо, персики из Арагона, картофель из Малаги[197]. Туда прятали артишоки, морковь, тыкву, тысячи сортов варений и маринадов, которые смущали мой ум и тревожили душу.
Всякий раз когда монсеньеру приходила охота отведать какого-нибудь из этих лакомств, он давал мне ключ, чтобы в его присутствии я достал из сундука то, что надо, но никогда не оставлял меня одного с ключом. От такого недоверия во мне зародилась злоба, а от злобы — жажда мести. Я наяву грезил этим сундуком: «Боже всесильный! Как бы мне расправиться с ним?» Я уже сказал, что сундук был большой: в длину локтя два с половиной[198], да один локоть в высоту и столько же в ширину, из белого-белого дерева с прожилками тоненькими, точно кружево из Камбре[199]. Отличной работы был сундук, покрытый лаком, окованный железом и с крепким замком посередине.
Ежели ты знаком с воровским делом или же наслышан о нем, тебе, думаю, любопытно будет узнать, как я забрался в этот сундук, не подделывая ключа, не взламывая замка, не срывая петель и не ломая досок. Погоди, сейчас расскажу. Когда мне выпадал черед стоять у дверей спальни, а кардинал был занят приемом гостей или другими неотложными делами, я принимался орудовать своим инструментом. Поддев с одного края крышку сундука, я загонял в щель деревянный клин и, действуя им, как рычагом, засовывал туда круглую палку, выточенную наподобие рукоятки молотка, с утолщением к одному концу. Палку эту я поворачивал, задвигая все дальше под крышку, и та приподымалась. А руки у меня были тонкие, мальчишечьи, — я вытаскивал из сундука все, что мне вздумается, и набивал сластями полные карманы.
Больше того, ежели мне до чего-нибудь не удавалось дотянуться, я, с обычным в таких делах упорством и азартом, всаживал в палку или тростинку две шпильки, из которых одна была загнута крючком, и добивался своего. Словом, я и без ключа хозяйничал в сундуке, как хотел. Так пристрастился я к этому занятию, что вскоре опустошения стали заметны, хоть в сундуке было много всякой всячины; вышло же все наружу из-за пропажи банки с испанской айвой, такой крупной и золотистой, что у меня от одного ее вида слюнки текли. Эта айва прямо светилась, и я надолго запомнил ее вкус; право, еще сейчас его ощущаю во рту — ничего лучше отродясь не едал.
Банка была приметная, и когда она исчезла, начался переполох. Но никому и в голову не приходило, что ее можно было вытащить иначе, как отперев сундук ключом. Монсеньер был весьма огорчен, что среди его слуг есть наглец, способный подделывать ключи и отпирать замки в собственном его чулане. Он созвал всех старших слуг и потребовал выяснить истину. К счастью, айву я давно съел, от нее уже и следа не осталось. Дворецким у нас был один капеллан, человек угрюмый и злобный; он велел запереть всех пажей в одной комнате и обыскать, а также осмотреть их покои, ибо полагал, что виновником такого дела был не взрослый, а кто-нибудь из нас, озорников.
Нас посадили под замок, но все попусту — честность наша оказалась наичистейшей пробы. Гроза миновала, и все же от тревоги я не избавился: хозяин не шутя положил узнать правду. Несколько дней я выжидал, пока шум уляжется и другие заботы заставят забыть об айве, — не то что забраться в сундук, даже взглянуть на него боялся. Но пойдет молодое дерево кривулею расти, не распрямится и к старости; как привык я плутовать, уж ничем нельзя было меня исправить. Я так же не мог жить без плутней, как не дышать, и особенно полюбилось мне воровать сласти. Не удержавшись, я снова свалился с седла, сиречь снова полез в сундук. Все пошло по-старому.
Однажды хозяин сел играть в карты с другими кардиналами; я решил, что волей-неволей придется ему неотлучно быть с гостями. Дверь в чулан, где стоял сундук, была в глубине спальни; и вот, когда я сидел там, засунув руку внутрь сундука, монсеньеру пришла надобность помочиться. Он поднялся в спальню и, не видя никого из пажей, сам взял урыльник, стоявший у изголовья кровати. Услыхав шум, я вздрогнул, хотел поскорей вытащить руку, да с перепугу вышиб палку, та покатилась по полу, а руку мою придавило крышкой — попался я, как воробей в силки.
Услыхав стук, монсеньер спросил:
— Кто здесь?
Я не смел ни ответить, ни пошевельнуться. Тогда он зашел в чулан и увидел меня перед сундуком на коленях, словно я вырезал соты из улья. Монсеньер спросил, что я делаю. Пришлось сознаться.
Мое забавное положение так его рассмешило, что он позвал гостей полюбоваться на меня. Все долго смеялись и просили кардинала на первый раз простить мне ребяческую страсть к сладкому. Монсеньер, однако, настаивал, что меня следует высечь. Начался спор, сколько плетей мне всыпать, и торговались они так упорно, будто речь шла о какой-нибудь декреталии. Наконец сошлись на дюжине плетей. Уплату препоручили отцу Николао, секретарю монсеньера. Это был мой смертельный враг. Он повел меня в свой кабинет и с таким смаком высек, что я две недели не мог сидеть.
Но недолго пришлось ему торжествовать, вскоре он уплатил за все сторицей. В Риме в ту пору развелось множество комаров; во дворец они тоже залетали и особенно досаждали секретарю монсеньера. Я сказал ему:
— Сеньор, могу вам посоветовать средство, которым у нас в Испании истребляют этих зловредных мошек.
Он поблагодарил и стал умолять, чтобы я открыл ему это средство. Я сказал, что надобно взять пучок петрушки и, смочив ее в крепком уксусе, положить у изголовья; на запах слетятся комары, сядут на петрушку и все передохнут. Отец Николао поверил и последовал моему совету. Ночью, когда он улегся в постель, на него тучей напали комары и чуть не съели живьем. Бедняга нещадно хлопал себя по щекам, по шее и в надежде, что комары скоро сдохнут, терпел эту муку до утра.
На следующую ночь мое снадобье привлекло комаров не только со всего дома, но со всего квартала; они снова принялись за секретаря и так искусали лицо и все места, до которых могли добраться, что пришлось ему опрометью удирать из комнаты.