КНИГА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА I
о том, как Гусман де Альфараче, не отыскав в Генуе своих родичей, направился в Рим, и о шутке, которую перед этим сыграли с ним генуэзцы
В глазах льстецов богатый всегда умен, а бедный всегда глуп, ибо они смотрят на мир сквозь увеличительные стекла, как в очках для дальнозорких. Поистине льстеца можно назвать молью богатства и древоточцем истины. Но бедняку не прожить без лести, хотя она его злейший враг, и там, где бедность не является дочерью мудрости, она — мать позора, источник унижения, начало всех пороков, враг рода людского, гнетущая проказа, путь в преисподнюю, пучина, где тонет терпение, пропадает честь, кончается жизнь и погибает душа.
Бедняк — это стертая монета, всеобщее посмешище, отребье человечества, уличный мусор и вьючная скотина для богача. Он садится за стол позже всех, ест хуже всех и платит дороже всех. Его реал идет за полцены, мнение его почитают вздором, ум — безумием, клятвы — глумлением, его имущество — всеобщим достоянием; оскорбляют его многие, ненавидят все. В беседе его не слушают, при встрече избегают; если подаст совет, осуждают; если творит чудеса, обзывают колдуном, а за доблестные дела — плутом; ему и прощеный грех зачтут за смертный, а намерение — за преступление; нет для него правосудия на земле, обжалование примут лишь на том свете. Все его попирают, никто за него не заступится. Ни одна живая душа не поможет ему в нужде, не утешит в беде, не разделит с ним одиночество. Никто ему не пособит, но всякий навредит; никто не подаст, но всякий отымет; никому он не должен, а все с него взимают.
Беда бедняку! За каждый час жизни и даже за солнечный свет в августе он должен платить. И как негодное, протухшее мясо бросают на съедение собакам, так и нищего мудреца отдают на растерзание глупцам.
А вот у богача все наоборот. Как славно поддувает ветерок в корму! Как спокойно море! Как ясно небо! Как беззаботно плаванье! Чужая нужда ему нипочем! Житницы его полны зерном, бочки — вином, кувшины — маслом, шкатулки и сундуки — монетами. Как оберегают его летом от зноя, а зимой от холода! Везде он желанный гость. Его сумасбродства — подвиги, его глупые речи — пророчества. Если он коварен, слывет проницательным; если расточителен — щедрым; если скуп — воздержным и благоразумным; если злоречив — шутником; если дерзок — бойким; если бесстыден — весельчаком; если язвителен — остроумцем; если распущен — шалуном; если болтлив — общительным; если сластолюбив — любезным; если черств — непреклонным; если упрям — постоянным; если богохульник — бесстрашным; если лентяй — осторожным.
Грехи его скрыты под спудом. Все его трепещут, никто тронуть не смеет; слушают развесив уши, чтобы потешить его тщеславие; любое его слово торжественно объявляется оракулом. Что он ни задумает, все удается. Он сам себе ответчик, свидетель и судья. Властью своей он придает лжи облик неоспоримой истины. Как за ним увиваются! Как лебезят! Как обхаживают и славословят!
И наконец, деньги идут к богатому, злыдни к убогому. А у кого в жилах кипит благородная кровь и сердце исполнено чести, тому нужда горше смерти. Ведь золото согревает и животворит нашу кровь; у кого нет золота, тот подобен мертвецу, бродящему среди живых. Без денег тебе не дождаться удачи, не вкусить радости, не утолить своих желаний.
По этой дороге весь мир идет, и не вчера это началось, но испокон веков всяк разевает роток на сахарный кусок. Да что о том тужить, чему нельзя пособить! Таким мы застали мир, таким его и оставим. Не жди лучших времен и не думай, что прежде было лучше. Так было, есть и будет. Наш прародитель — вероломец, праматерь — лгунья, а их первенец — злодей и братоубийца.
Есть ли ныне такое, чего не было прежде? И можно ли уповать на будущее? Минувшее кажется нам краше лишь потому, что в настоящем нас гнетут горести, а из прошлого мы помним одни радости; минет беда — мы уже рады-радехоньки, словно и не было ее вовсе. Так издали луга манят нас свежестью, а подойдешь ближе, и не найдешь даже пяди земли, где бы расположиться. Сплошь рытвины, камни да грязь. Вблизи мы все это видим, а вдали не замечаем.
Искони люди домогаются благополучия, гонятся за богатством, ищут, где посытней, хлопочут о наживе, жаждут роскоши. А где нищета, там отец ополчается на сына, сын на отца, брат на брата — сам себе становишься мерзок и ненавистен. Вот чему научила меня жизнь, вдолбив сию премудрость несметным множеством горьких уроков.
Теперь-то я понимаю, что, приехав в Геную, мог бы вести себя разумней и не лезть на рожон; кабы набрался тогда терпения до лучших времен, не попал бы я в переделку, о коей ты сейчас узнаешь.
Расставшись с капитаном, я, весь в лохмотьях и заплатах, точно чучело огородное, задумал выдать себя за потомка готов[171] и, объявив, кто я, приписаться к дворянству Генуи. Но, расспрашивая о знатных родичах моего отца, я приводил генуэзцев в такую ярость, что меня чуть не убили. И наверняка тем бы дело и кончилось, если бы за убийство не карали. Ты сам обозлился бы не меньше, завидев на своем пороге такого дорогого гостя. Но то, что они со мной учинили, было не лучше, чем в гроб вогнать.
К кому я ни обращался, всякий награждал меня тумаком или пощечиной. Самый любезный плюнул мне в лицо и сказал:
— Ах ты стервец, поросенок! Ты — знатный генуэзец? Знатной потаскухи сын — вот ты кто!
И словно мой отец вышел из недр земли или скончался лет двести назад, мне никак не удавалось найти и следа его друзей или родственников. Я уже совсем отчаялся, как вдруг ко мне обратился один горожанин, в чьих медоточивых речах таился змеиный яд.
У, проклятый старикашка, сукин сын! Ловко же он провел меня!
— Сынок, — сказал он, — я много наслышан о твоем отце и могу свести тебя с человеком, который в подробности расскажет тебе о его родственниках. Они, полагаю, из высшей знати нашего города. Но час теперь поздний, и так как ты, верно, уже поужинал, пойдем ко мне. Переночуешь в моем доме, а утром мы прогуляемся и я, как уже сказал, познакомлю тебя с одним старым другом вашей семьи.
У старика была приятная наружность, степенная речь, величавая осанка, лысая голова, седая борода до пояса, в руке посох — ну вылитый святой Павел!
Я доверчиво пошел за ним, хоть, признаться, мне больше хотелось поужинать, чем лечь спать; весь день я почти ничего не ел с досады, да к тому же за еду надо было платить, а тратить деньги я боялся. Как даром дают, нам все мало, а как надо денежки платить, то черствая краюшка сдается и сытной и мягкой, — вот я и стал бережлив. С голодухи я еле на ногах держался, а этот старик (экий хлебосол!) поспешил — на манер наших кордовцев — заметить, что я уже поужинал! Надо было мне сперва зайти в остерию, но я боялся упустить такой счастливый случай и, понадеявшись на посулы, выпустил из рук синицу ради журавля в небе.
В доме нас встретил слуга и хотел взять у старика плащ. Но тот плаща не дал и, переговорив со слугой на своем языке, куда-то отослал его. Когда мы остались вдвоем, старик начал расспрашивать меня об Испании, о моей матери, есть ли у нее деньги, сколько у меня братьев и сестер и в каком конце Севильи я жил. На все вопросы я отвечал обстоятельно. Так мы беседовали больше часа, пока не вернулся слуга.
Какую весть он принес, не знаю, но старик, выслушав его, сказал мне:
— Ну вот, теперь отправляйтесь спать, а утром мы еще потолкуем. Эй, Антонио Мария! Проводи идальго в опочивальню.
Слуга повел меня по длинному ряду комнат. Дом был просторный, украшенный колоннами и алебастровыми плитами. Мы прошли через галерею, в конце которой находилась отведенная мне комната. Она вся была увешана богатыми пестрыми коврами, вроде турецких. У стены стояла кровать, в ее изголовье — табуретец. Слуга предложил помочь мне раздеться, как будто было что с меня снимать.