Никакие земные невзгоды, морские бури и воздушные вихри не могут одолеть мудрость; посему всякий человек должен жить, чтобы познавать, и познавать, чтобы разумно жить. Блага, даруемые мудростью, надежны и устойчивы, постоянны и вечны.
Ты, пожалуй, спросишь меня: «Куда это Гусман направился с таким грузом мудрости? Что он собирается с нею делать? Зачем восхваляет ее так усердно и многословно? Что он хочет нам сказать? К чему клонит?»
Увы, брат мой, всего только к корзине носильщика, ибо мудрость, которую я постиг, заключалась лишь в том, как на хлеб заработать, а это добрая половина всей мудрости. У кого работа, у того и заработок, и, не зная иного способа перебиться, я в ту пору счел ремесло носильщика занятием не менее достойным, чем красноречие для Демосфена или хитроумные деяния для Улисса.
По натуре я был склонен к добру. Сын людей благородных и почтенных, я не мог склонности сей ни подавить в себе, ни утратить. Я всенепременно должен был походить на родителей, терпеливо снося оскорбления, в коих испытываются сильные духом. Ежели дурным людям счастье лишь во вред, то людям добродетельным и несчастья идут на пользу.
Кто мог подумать, что за службу усердную со мной рассчитаются столь жестокосердно, да еще по такому случайному и пустячному поводу? Впрочем, ты можешь сказать, что на том и мир держится: та же причина, которая побуждает человека нести службу честно, ревностно и исправно, толкает его на забвение и нарушение долга, и смысл этого либо в том, чтобы все равно заблуждались, либо же в том, чтобы господь, по предназначению своему, вслед за преступлением насылал кару.
Дорого бы я дал за то, чтобы открыть хозяину, в чем состоял весь мой грех! Да все равно не помогло бы, слишком был он зол на меня из-за наговоров супруги. Малейшая оплошность погубила бы меня, и, как бы я ни остерегался, дела мои были плохи. И вот я на улице; отколотили, прогнали и «до свиданья» не сказали. Что делать, куда податься, что будет со мной? Кто теперь согласится взять меня на службу, меня, выгнанного за воровство?
Тут я вспомнил о прежних своих злоключениях и о том, как корзина стала для меня якорем спасения. Лето пролетело, берись пирожник за дело[141]. Хорошо, что пришлось тогда потрудиться, — теперь это мне пригодилось. Коль взялся за труды по доброй воле, они не в тягость и в злой доле; от них никуда не убежишь, потому лучше к ним привыкать заранее. Они приучают нас к смирению, а оно нам всегда на пользу.
Пусть горек твой труд, но, если захочешь, ты обретешь в нем сладостную награду; и хоть сладостно отдохновение, страшись горькой расплаты, если не заслужил его своей добродетелью. Не доведись мне прежде испытать, что такое труд, я, обленясь на хозяйских хлебах и привыкнув к безоблачному житью поваренка, подобно кормчему, плававшему лишь в пресных водах, ни за что не сумел бы, покинув кухонную гавань, проплыть по бурному морю и пособить своей беде.
Что сталось бы тогда со мной? Только вообрази, как я был растерян и удручен, как печалился, лишившись места и не зная, как прожить, где голову приклонить. На деньги, что я получал, выигрывал и крал, я не приобрел себе ни поместья, ни дохода, ни дома, ни плаща, ни другой одежонки. Как приходило, так уходило, что получал, то проедал, что выигрывал, то спускал, и вот по делам и плоды.
Но нет худа без добра: во всех невзгодах оставался при мне главный мой капитал — бесстыдство, а бедняку от стыда мало проку, — чем меньше стыдится, тем меньше и страдает от своих неудач.
В столице я знал все ходы и выходы; на покупку корзины деньги у меня были. Но прежде чем снова взвалить ее на плечи, я попробовал обойти друзей и знакомых моего хозяина в надежде, что кто-нибудь да возьмет меня, — ведь дело я уже знал и охотно подучился бы еще чему-нибудь, чтобы заработать на пропитание. Некоторые меня жалели и не отказывали в куске хлеба. Но вскоре им, верно, наговорили обо мне такого, что передо мной стали захлопываться все двери. На кого бог, на того и люди.
Службу я искал, дабы не упрекать себя, что вернулся к прошлому, не пожелав взяться за честный труд. Поверь, в ту пору я любил труд, ибо на опыте познал губительность пороков и убедился, что лишь труд дает человеку право называться человеком, тогда как праздность лишает его этого права. Но, увы, для меня уже было поздно.
Не пойму, отчего так получается, что, стремясь к добродетели, мы никогда ее не достигаем и хоть в иные часы полны благих намерений, нам не удается их осуществить за целые годы и даже за всю жизнь. Видно, потому, что наши желания и помыслы устремлены лишь к настоящему.
Начал я снова таскать свою корзину. В пище ограничивал себя необходимым; желудок никогда не был для меня богом, и я знал, что человеку надлежит съедать ровно столько, сколько требуется для поддержания жизни, меж тем как, предаваясь чревоугодию, он уподобляется скоту, который откармливают на сало. Таким образом, питаясь умеренно, я был духом бодр, телом крепок, не страдал от дурных соков, короче, был здоров и даже деньги для картишек у меня оставались.
Пил я тоже в меру, не брался за флягу без надобности и остерегался хватить лишнего. Такова была моя натура, к тому же мне претило безудержное пьянство моих товарищей, которых вино лишало понятия и чувств. Еле живые, охрипшие, с воспаленными глазами, отравляя воздух зловонным дыханием и бранью, спотыкаясь и кланяясь, расшаркиваясь и приплясывая в лад бубенцам, звеневшим в их забубенных головушках, они — на позор роду человеческому — были забавой для мальчишек, посмешищем для взрослых и уроком равно для всех.
Пикаро-пьяница, еще куда ни шло. Этому я не дивлюсь; им, отребью общества, всякая низость пристала, всякое бесчинство к лицу… Но чтобы люди уважаемые, именитые и сановные, те, кто должен быть примером воздержания, поступали не лучше плутов! Чтобы лица духовные дозволяли себе преступить меру в винопитии! И не только преступить, но и дойти до такого состояния, когда их непотребство всем заметно. Пусть сами рассудят, ежели способны рассуждать; но боюсь, они примутся оправдывать одну нелепость другими, доказывая по всем правилам логики, что согрешить раз — все равно что грешить сотни раз, а также и выпить, хоть каждый из них понимает, что это не так. Об этом пороке стыдно говорить, позорно ему предаваться, бесчестно потакать ему; он заслуживает лишь презрения.
На площади подле храма Святого Креста[142] был у нас, пикаро, свой домишко, купленный и обстроенный на чужие деньги. Там мы собирались, там веселились. Я вставал на рассвете, забегал ко всем торговкам и пекарям, не пропускал и бойню — каждое утро приносило мне жатву, которой я кормился весь день; клиенты, не имевшие слуг, платили мне за доставку припасов, а я исполнял их поручения честно и расторопно, без обмана и плутовства.
Обо мне пошла добрая слава, и нередко мои товарищи сидели впроголодь, меж тем как у меня хватало денег даже нанять помощника. В ту пору пикаро было мало, но мы часто сидели без дела; нынче их много, а всем работы хватает. В наши дни сословие пикаро самое многочисленное, все в него попадают и даже гордятся этим. Так низко мы пали, что позор кажется нам завидной участью, а унижение — честью.
Как-то разнесся слух, что нескольким капитанам дано поручение набрать отряды, а такие вести тотчас распространяются, и в каждом кружке болтунов, в каждом доме начинаются заседания государственного совета. В плутовском притоне тоже не дремлют, тамошние обитатели не хуже других участвуют в управлении государством, произносят речи, высказывают свои мнения и сочиняют прожекты. Не думай, что низкое звание этого люда умаляет точность и верность их суждении. Напротив, именно они нередко и знают настоятельные нужды страны, а причину сего понять нетрудно: среди них немало людей весьма рассудительных, достойных лучшей участи. Снуя день-деньской по городу, бродя по улицам и дворам, они всего насмотрятся и наслушаются, тем более что их много, а ходят они в одиночку. И хоть говорят «сколько голов, столько умов», пусть сто человек несут околесицу, найдутся и такие, что рассуждают вполне здраво. И вот, притащив целый ворох новостей, мы за ужином принимались обсуждать события в столице. Да что мы! В любом погребке или трактире лишь о том и судачили, а мы слушали да на ус мотали — в этих заведениях тоже есть свои классы и залы для диспутов; здесь решают самые запутанные дела, ставят пределы притязаниям султана, реформируют королевские советы, привлекают к ответу вельмож. Словом, здесь все известно, всему выносится приговор, все подсудно этим законодателям, ибо вещают они устами Бахуса и усердно чтят праматерь Цереру[143], разглагольствуя на полный желудок, а известно, что от молодого вина в бочке бурлит.