У клеветы, родной дочери злопыхательства и зависти, одна забота — как бы очернить и опорочить поступки и добродетели ближнего. А посему охотнее всего вершит она свой суд среди людей низкого и подлого звания; для них клевета — лучшая приправа, без коей любое кушанье кажется им безвкусным и пресным. Она быстролетней хищной птицы, стремительней в нападении и вредоносней. Нашлись и на сей раз охотники позлословить о непонятной дружбе Дарахи с садовником, и пошла молва из уст в уста, обрастая домыслами и вымыслами, пока шар не докатился до поля, а сплетня до ушей дона Луиса, ибо слуги надеялись доносами войти к нему в милость и доверие. В мире так уж повелось и установилось: всякому лестно угодить господам за чужой счет, пуская в ход выдумки и враки, коль из правды ничего не удается для себя выкроить. Достойное занятие для тех, кто лишен добродетелей и чьи дела и личность ничего не стоят.
Дон Луис со вниманием выслушал искусно состряпанные и приправленные наветы. Был он человек осторожный и благоразумный, а посему не допустил, чтобы слова эти остались там, куда их закинули, как шар; перебросив этот шар в область воображения, он оставил там место и для защитных слов обвиняемого. Уши его были открыты для возможных оправданий, хотя он был немного рассержен. Разные догадки приходили ему на ум, по все были далеки от истины; более же всего тревожило его подозрение, что новый садовник — это мавр, хитростью проникший в его дом, дабы похитить Дараху. Лишь только дон Луис допустил такую мысль, как гнев ослепил его; опрометчивые решения весьма часто приводят к неудачным действиям — не успеешь выйти в дверь, а уж раскаяние лезет в окно. Поддавшись этому подозрению, дон Луис велел схватить садовника.
Осмин не сопротивлялся, не выказал ни испуга, ни огорчения и покорно дал запереть себя в одной из комнат. Оставив пленника под замком, дон Луис направился в покои Дарахи, которая уже обо всем догадалась по переполоху среди домочадцев и слуг, тем паче что еще за несколько дней до этого прослышала о намерении дона Луиса.
Она встретила своего господина с весьма оскорбленным видом, жалуясь на то, что могли усомниться в ее скромности и чистоте помыслов и запятнать ее честь подобными сплетнями, после чего всякий волен думать о ней все, что ему в голову взбредет, раз проложена дорога для любых предположений.
Эти и другие доводы, изложенные умно и высказанные со страстным убеждением, быстро вынудили дона Луиса раскаяться в своем поступке. Выслушав Дараху, он от души пожалел о содеянном и вознегодовал на самого себя и на тех, кто подстрекал его. Однако, не желая прослыть человеком легкомысленным, поступающим сгоряча в столь важном деле, он постарался скрыть раскаяние и сказал так: «Верю тебе, дочь моя, признаю твою правоту и ущерб, нанесенный тебе подобным обращением, когда не удосужились сперва заглянуть в душу тех, кто доносами своими чернит тебя. Признаю и твою добродетель, унаследованную от родителей и предков. Признаю также, что лишь своими достоинствами ты снискала такую любовь государя и государыни, какой не всегда удостаивается родное, единственное дитя у заботливых и нежных родителей, чему подтверждением служат неисчислимые милости и щедроты. Но и ты должна признать, что поселили тебя в моем доме, дабы мы тебе служили, заботливо и предупредительно исполняя все твои желания, и что на меня возложена обязанность опекать тебя и оправдать оказанное мне доверие. По сей причине, а также и потому, что мое стремление угодить тебе заслуживает награды, ты, как девица благородная, должна отплатить мне чистосердечием, на каковое я вправе рассчитывать за свою преданность тебе и все прочее, о чем говорил.
Не могу и не хочу думать, что в тебе таятся чувства недостойные и неблагородные. Но все мы озабочены твоей чрезмерной близостью с Амбросио (этим именем назвался Осмин, нанимаясь на работу) и тем, что ты беседуешь с ним по-арабски, а потому желали бы услышать, что сие означает и как сия дружба возникла, если прежде ты с ним не встречалась и не была знакома. Удовлетвори же наше желание, избавь многих из нас от подозрений, а меня — от мучительной и неотвязной тревоги. Заклинаю жизнью твоей, рассей наши сомнения, и тогда, верь, я сделаю все, что в моих силах, дабы защитить тебя в любой беде».
Дараха выслушала речь дона Луиса с глубоким вниманием, чтобы получше ему ответить, хотя, обладая умом незаурядным, заранее вооружилась доводами в свое оправдание, на случай, если бы что-нибудь открылось. Но тут ей пришлось недолго думая отбросить все, что она приготовилась сказать, и найти другие резоны, более уместные после вопроса дона Луиса, да такие, чтобы он остался доволен и перестал ее подозревать, а она могла бы и впредь наслаждаться обществом своего нареченного.
«Господин мой и отец! — сказала Дараха. — Думаю, что вправе так тебя называть: ты господин мой, ибо я в твоей власти, и отец мой, судя по отеческим заботам обо мне. Чувствую, сколь многим я тебе обязана и как должна быть благодарна за непрестанные милости, кои получаю от наших государей из твоих рук умноженными благодаря твоему заступничеству. Я презрела бы свой долг, ежели бы отказалась доверить заветнейшие свои тайны сокровищнице твоего разума, не пожелав отдать их под твою защиту и взять себе в руководители твое благоразумие, а также ежели бы не ответила на твой вопрос чистейшей правдой. И пусть воспоминания, которые я ныне вынуждена воскресить, причиняют мне великую скорбь и горькие мучения, — я хочу ими с лихвой отплатить за твою любовь, дабы отныне ты стал моим должником, а также поручителем за мое послушание.
Разумеется, сеньор, ты знаешь, кто я, и тебе известно, как привел меня в твой дом злой или, напротив, счастливый жребий, — пока урожай не сложен в закрома, пока не ясен исход моих горестей, я не вправе ни сетовать на судьбу, ни благодарить ее. Но еще до этого меня помолвили с одним из знатнейших кабальеро в Гранаде, близким родственником и потомком гранадских королей. Мой супруг, если могу его так назвать, лет с шести-семи воспитывался вместе со своим сверстником, пленным христианином, которого купили ему родители для услужения и забавы. Они всегда были неразлучны — вместе играли, вместе ели и спали, даря один другому самую нежную любовь. Судите сами, насколько такое поведение свидетельствует о крепкой дружбе. Мои супруг любил товарища так, словно тот был ему равным и даже родным. Он смело мог доверить другу свою жизнь, ибо этот христианин отличался большой храбростью; то был его ближайший наперсник, товарищ его игр, поверенный тайн, словом, его второе «я». Оба они во всем походили друг на друга, и лишь вера у них была разная; но, будучи людьми рассудительными, они никогда не заводили о ней речи, дабы не нарушить своего побратимства.
Пленник, — вернее сказать, брат, как и должно его называть, — вполне заслужил эту любовь своей преданностью, скромностью и почти дворянской учтивостью. Если бы мы не знали, что родители его простые земледельцы, — а был он захвачен в плен с ними вместе на их бедном хуторе, — мы, конечно, подумали бы, что он благородного происхождения и даже из знатной семьи. Когда велись переговоры о моей свадьбе, этот христианин был у нас посыльным и, служа нам от всей души, лишь этим был занят. Он приносил мне письма и подарки и уносил ответные дары, подобающие в таких случаях. Когда же Баса была сдана, он, оказавшись в это время там, получил свободу, как и большинство находившихся в городе пленных. Не могу сказать, был ли он в такой же мере рад своему освобождению, как опечален разлукой с нами. Об этом ты без труда можешь узнать у него самого, ибо он и есть тот Амбросио, который живет у тебя в услужении. Богу угодно было привести его сюда, дабы облегчить мои страдания. Я потеряла его внезапно и обрела вновь случайно; с ним я повторяю курс науки моих горестей, в коих уже заслужила ученое звание; с ним делюсь я надеждами на перемену враждебной судьбы, поддерживая тем унылое свое существование и коротая медлительное время. Но если эта моя утеха чем-либо тебя оскорбляет, поступай как тебе угодно, твоя воля будет и моей, что бы ты ни повелел».