Видя, что богиню похищают, люди переполошились, стали цепляться за нее, чтобы помешать Меркурию, и, не жалея сил, бросились толпой на ее защиту. Посмотрел Юпитер на всю эту сумятицу и переполох, спустился сам на землю и, улучив минуту, когда люди крепко ухватились за платье богини, искусно вытащил ее и вместо Услады засунул в те же одежды Досаду, так что стала она точь-в-точь как Услада, которую Юпитер увлек за собой в небеса. Люди же были рады-радешеньки, не ведая про обман и воображая, что им удалось поставить на своем и удержать свою богиню. Но на самом деле было иначе.
С тех древних времен и поныне живо это заблуждение; все мы во власти обмана. Люди думают, что Услада осталась с ними на земле, а оно вовсе не так, остались только ее наряд и облик, под которыми скрыта Досада. Ежели ты, читатель, думаешь или предполагаешь иное, ты далек от истины. Хочешь убедиться? Слушай же.
Вообрази себе празднества, увеселения, пирушки, пляски, музыку, утехи и забавы — все, к чему тебя влечет, — и нарисуй все это таким прекрасным, каким только пожелаешь. Я спрошу тебя, куда идешь, и ты можешь с гордостью ответить мне: «На празднество наслаждения». От души пожелаю, чтобы ты испытал его. Ведь там роскошно цветут сады, журчат серебристые ручейки, фонтаны рассыпают бисер и жемчуг, веселя душу. Но скажи, удалось ли тебе попировать так, чтобы солнце не палило и ветер не дул? Удовлетворил ты свои желания и повеселился всласть? Встретили тебя радушно и ласково? Ведь нет такого наслаждения, к коему не примешалась бы досада. А ежели и обошлось без неприятности, то, когда вернешься домой и ляжешь в постель, непременно будешь чувствовать себя утомленным, запыленным, потным, пресыщенным, простуженным или сердитым, впадешь в меланхолию или захвораешь, а то и вовсе с ума сойдешь либо помрешь. Тягчайшие беды нас постигают как раз среди величайших удовольствий, кои обычно лишь преддверие и канун слез. Нет, даже кануном их не назову; между радостью и слезами не пройдет и ночи, но тут же, в самом разгаре своего поклонения Усладе, ты прольешь слезы — на больший срок тебе не поверят. Ну как? Теперь признаешь, что тебя обманула одежда богини и ослепила ее личина? Ты-то думал, будто там Услада, а это всего лишь ее облачение, в котором скрыта Досада. Теперь тебе ясно, что на земле нет услады и что истинная услада лишь в небесах? Итак, в ожидании небесной не ищи земной.
Как я радовался, уходя из дому! Мне чудилось столько услад, что даже думать о них было сладостно. Мне мерещился апрель и цветущие сады, но я не думал об августе и сборе плодов, о том, что в сих садах я стану добычей страстей; мне рисовались широкие, ровные дороги, а не то, что доведется брести по ним, изнемогая от усталости; меня манили яства и вина в харчевнях и постоялых дворах, но, незнакомый с нравами корчмарей, я забыл, что кормят там не даром, а яства подают вроде тех, о которых я уже рассказывал; меня веселило разнообразие и великолепие мира — птицы, животные, горы, леса, селения, будто все это мне так и поднесут на блюдечке.
Мне казалось, что ждет меня одно лишь блаженство, но я не нашел его ни в чем, кроме как в добронравной жизни. Я воображал, что все будут спешить мне на помощь, что всюду, куда ни приду, меня встретит и угостит родная мать, а служанка разденет, принесет ужинать в постель, почистит мое платье и утром подаст завтрак. Думал ли я, что мир так обширен? Довелось мне как-то видеть карту, куда его втиснули весь целиком. Мог ли я вообразить, что буду лишен в нем самого необходимого? Не думал я, не гадал, что на свете столько бед и горестей. Не думал, не гадал! Уж это мне присловье недоумков, довод глупцов, оправдание для невежд и прибежище для вертопрахов! Ибо человек толковый и мудрый должен думать, предвидеть и остерегаться. Я же поступил, как глупый мальчишка без понятия и правил. И поделом мне, ибо, отвергнув райское блаженство, я возжелал познать добро и зло.
Какие только мысли не приходили мне в голову, когда, обманутый и обобранный, я покидал постоялый двор! Как тосковал я по котлам земли египетской[85], — поистине, что имеем — не храним, потерявши — плачем. Мои спутники также погрузились в раздумье. У доброго погонщика после конфуза на постоялом дворе иссякли запасы смеха. Прежде он все забрасывал камешки в мой огород, а теперь у него руки опустились — сам опростоволосился.
И давно бы так. Прежде чем заговорить, подумай, что ты можешь услышать, а прежде чем лезть в драку — что и тебе может попасть. Бросаться навстречу опасности глупо: на оскорбление тебе ответят тем же, на издевку — издевкой, на удар — ударом. Всему есть причина, и если хочешь, чтобы люди тебя уважали, должен сам людей уважать. Помни, что и твою тайну могут разгласить, а на твои слова и дела ответят такими словами и делами, что ни слушать, ни терпеть не станет мочи. Не надейся на свою силу или власть: коли в лицо тебя, быть может, и не попрекнут, зато за спиной опозорят на весь мир. Не наживай врагов там, где любезным обхождением мог бы приобрести себе друзей; всякий враг, даже самый ничтожный, опасен, — из искры разгорается пожар. Людям рассудительным, благородным и достойным подобает хранить сдержанность, обуздывать себя и слушаться голоса разума; тогда никто не посмеет их оскорбить и вовлечь в беду! Ты видел, читатель, каково пришлось одному погонщику?
Теперь он уже не смеялся, а ехал молча, понурив голову от стыда. Добрые каноники читали часы. Я размышлял о своих злоключениях. Так мы ехали, каждый занятый своим делом, как вдруг с нами поравнялись двое стрелков Эрмандады[86], преследовавших какого-то пажа, который украл у своего господина много денег и драгоценностей и, по приметам, записанным у преследователей, видимо, был моим двойником.
Увидев меня, стрелки завопили:
— Вор, вор, держи вора! Ага, попался, голубчик, теперь не уйдешь!
Под градом ударов мне пришлось сойти с братца-ослика; тут же меня схватили и стали обыскивать весь обоз в надежде найти украденные вещи. Поснимали вьючные седла, ощупали и те, на которых мы сидели, не пропустили ни одной складочки, все осмотрели.
— Эй, ворюга, — кричали они мне, — признавайся, отдавай украденное, не то угодишь на виселицу!
Пробовал я оправдываться, да где там — и слушать не желают, будто я в самом деле злодей. Они осыпали меня ударами, тумаками, пинками, тормошили, не давая передохнуть, а главное — слово сказать в свою защиту. Хоть и горько мне было, но в душе я ликовал, потому что погонщику, как моему укрывателю, досталось вдвое против моего.
Заметил ли ты сию извращенность человеческого нрава? Ежели люди видят, что враг страдает больше, чем они, собственные страдания им уже нипочем. Я был зол на погонщика — ведь по его милости я лишился плаща и поужинал кониной, — оттого я легче переносил свою беду, глядя на чужую. А колотили его без всякой жалости, требуя, чтобы признался, где спрятал или кому передал краденое. Бедняга, как и я, ни сном ни духом не был повинен в этом деле. Он совсем растерялся. Сперва подумал, что это шутка, но когда стрелки принялись за него как следует, он, как говорится, послал к черту и покойника и плакальщиков. Теперь он и меня не желал ни слушать, ни признавать.
Стрелки ощупали, осмотрели и вывернули наизнанку наше платье; хоть украденные вещи не объявлялись, они продолжали свирепствовать и, как полномочные стражи закона, оскорбляли нас и словом и делом; а может, так им было наказано.
Наконец они устали наносить побои не меньше, чем мы — терпеть; нам связали руки и решили вести обратно в Севилью. Боже тебя сохрани согрешить против трех наших святых — Инквизиции, Крусады[87] и Эрмандады, но, ежели ты невиновен, пуще всего да хранит тебя господь от святой Эрмандады. У тех двух святых судьи справедливые и праведные, ученые и совестливые; низшие же блюстители порядка — люди иного пошиба, а уж слуги святой Эрмандады все снизу доверху народ нечестивый и бездушный; многие из них за грош готовы присягнуть в том, чего ты не делал и чего они не видели, покажи им только мзду за лжесвидетельство, а то и просто кувшин вина. Словом, эти полицейские крючки, или легавые, прямые подручники воров или около того, и, как мы покажем дальше, они-то и есть самые наглые воры в государстве, ибо грабят у всех на виду. Но я уже слышу, как ты, исправный стрелок, говоришь, что я не прав и что ты человек почтенный и служишь честно. Не стану тебе возражать и, будто я с тобой знаком, соглашусь, что ты именно таков. Но признайся, друг, — между нами, чтобы никто нас не слышал, — разве я сказал неправду о твоем товарище? Так оно и есть, ты сам это знаешь. Ну вот, стало быть, о нем-то и речь, а не о тебе.