Следует различать доброжелательство, дружбу и любовь. Доброжелательным я могу быть и к человеку, которого никогда не видел, а только слышал о его добродетелях и благородстве либо о других достоинствах, вызвавших у меня такое чувство. Дружбой мы называем отношения, кои завязываем с людьми, встречаясь и беседуя с ними или же сближаясь к взаимной пользе. Вот почему доброжелательство мы можем питать и к людям, от нас далеким, а дружбу — лишь к людям близким. Любовь же — особь статья. Она непременно взаимная, ибо тут две души обмениваются местами и каждая больше пребывает в любимом предмете, нежели в собственном теле. Любовь тем совершенней, чем совершенней ее предмет, и вполне истинна лишь любовь к богу. Посему должны мы превыше всего любить бога, посвящая ему все наше сердце и все силы, ибо так же велика и его любовь к нам. А после бога надлежит любить супруга и ближнего своего. Низменное же, нечистое чувство не может и недостойно именоваться любовью, ибо оно не истинно; всюду, где возникнет любовь, действуют лишь одни ее чары, единственные чары на свете. Любовь равняет сословия, сокрушает твердыни и укрощает свирепых львов. А потому ошибаются те, кто верит в любовные напитки или зелья; от них человек только теряет рассудок, лишается жизни и доброй славы, впадает в недуг и тяжкие грехи. Истинная любовь свободна; полюбив, мы добровольно вверяем себя во власть любимого существа. Но если алькайда[42] силой вынуждают сдать крепость, он ее сдает, а не отдает добровольно, и о том, кто полюбил благодаря нечестным приемам, нельзя сказать, что он любит, ибо его увлекли насильно туда, куда должна вести свободная воля.
Слово за слово, хозяин и гости разговорились, а затем сели за карты. Принялись они втроем играть в примеру[43]. Матушка все была в выигрыше, потому что отец нарочно проигрывал. А когда стало темнеть, игру прекратили и вышли в сад насладиться прохладой. Тем временем были накрыты столы. Господа поужинали, затем спустились к реке, наняли гребцов и, приказав украсить лодку зеленью, уселись в нее и поплыли к Севилье под звуки нежной гармоничной музыки, доносившейся о других лодок. В этих местах, да еще весною, музыка на воде — вещь обычная.
Приехав в город, все разошлись по домам и каждый улегся в свою постель; вот только о матушке я бы этого не сказал с уверенностью, ибо, когда она спала с супругом, у нее было, как у некоей второй Мелисандры, «тело пленное в Сансуэнье, а душа в Париже милом»[44].
С этого дня между нею и моим отцом возникла самая тесная дружба, и оба они, памятуя, сколь много потеряют, если союз их распадется, вели себя с таким благоразумием и ловкостью, на какие способен только изворотливый левантинец генуэзской выучки, который вам подсчитает и укажет в процентах, что выгодней — ломать хлеб руками или резать ножом; под стать ему была и матушка, о достоинствах которой я уже говорил, уроженка Андалусии, прошедшая хорошую школу, а высшее образование получившая в капелле святой девы де ла Антигва между двумя хорами[45]. Матушка и прежде не гнушалась разными делишками, так что, вступая в союз со старым кабальеро, она, как в том клялась мне, внесла свою долю, не утаив ни одной вещицы и ни одной монетки, — более трех тысяч дукатов в золотых и серебряных вещах, не считая мебели и одежды.
Быстро мчится время, и все спешит вслед за ним. Каждый новый день приносит новое, и вотще пытались бы мы задержать быстротекущее — с каждой минутой все меньше минут остается жить, с каждым утром мы стареем и приближаемся к смерти. Как я уже упоминал, добрый кабальеро был человек пожилой и хворый, а матушка — женщина молодая, красивая, с огоньком. Лакомый кусочек дразнил аппетит старика, и невоздержность наконец свела его в могилу. Сперва рези в желудке, потом головные боли да лихорадка, а там, глядишь, перестал есть и пить. Так мало-помалу распутство сгубило старика, он отдал богу душу, и возвратить его к жизни не смогла даже та, кого он называл «жизнью своей». Да, пустые это слова: его-то похоронили, а она осталась жива.
Было в доме старого кабальеро множество племянников, но, кроме меня, ни один не доводился моей матери сыном. Все они, как хлебцы десятинного сбора[46], были разной выпечки. Наш благодетель, царство ему небесное, мало знал радостей в жизни сей. А когда настал час его кончины, все — и племянники, и моя мать — принялись хватать кто что мог; душа еще не покинула бренное тело, а уж на постели ни одной простыни не осталось. При разграблении Антверпена[47] и то меньше усердствовали — нас подгонял страх перед секвестром[48]. Пока был жив старик, моя мать ведала кухней, распоряжалась бельем, хранила ключи и пользовалась полным доверием хозяина; теперь она позаботилась заранее передать все, что сумела, тому, кому отдала свое сердце. Все ценное в доме было в ее руках, но, почуяв опасность, матушка на всякий случай решила припрятать добро, чтобы не пришлось потом каяться.
Все потрудились так славно, что едва осталось на что похоронить покойника. Несколько дней спустя власти стали доискиваться, куда делось имущество. В церквах и на дверях домов развесили указ об отлучении расхитителей, но на том дело и кончилось, — украденное редко возвращают. Матушку мою все же оправдать можно — покойный кабальеро, земля ему пухом, пересчитывая деньги, перекладывая сундуки или принося что-нибудь в дом, не раз ей говаривал: «Все здесь твое, все для тебя, госпожа моя». А этого, как объяснили законники, было вполне достаточно, чтобы успокоить ее совесть. К тому же она взяла лишь то, что ей причиталось: пусть промысел бесчестен, доходы были честные.
Эта жалкая кончина подтверждает мудрость слышанных мною слов о том, что богачи умирают от голода, бедняки — от объедения, а кто живет церковными доходами и не имеет наследников — от холода. Примером может служить наш кабальеро, ибо еще при жизни ему рубашки на теле не оставили, а саван сшили из милости. Богачи боятся, как бы пища им не повредила, да сами себе вредят: еда им подается унциями, питье — наперстками, они не живут, а прозябают, и чаще умирают от голода, нежели от недугов. А вот бедняков все жалеют, за то, что они бедняки: один им подаяние посылает, другой сам приносит, все готовы им помочь, особенно когда нищета доходит до крайности. Истощенные, оголодалые, набрасываются они на все без разбору, ибо удержать их некому, и так объедаются, что природного жара не хватает на то, чтобы переварить обильную пищу, которая гасит и этот слабый жар; вот почему они погибают от объедения.
То же видим мы и в больницах, куда ходят благочестивые сердобольные дурехи, приносят в карманах и рукавах всякую снедь больным, а вслед за хозяйками и служанки тащат полные корзины гостинцев. Полагая, что подают милостыню, эти святоши, из любви к богу, только губят бедняков. По-моему, обычай этот следовало бы отменить. Пусть подаяние вручают больничному служителю, а он уже по усмотрению лекаря все распределит, как должно, и каждый кусок попадет на свое место, а то от этих подаяний только зло и пагуба. Кто занимается благотворительностью, не думая, на пользу она или во вред, не считаясь ни с болезнью, ни с состоянием больного, — закармливает несчастных, будто каплунов, и попросту убивает их. Отсюда ясно, что всякую снедь следует передавать служителям, дабы те разумно ее распределили, либо подавать деньгами, которые пойдут на более неотложные нужды.
Что за вздор я несу! Да еще подкрепленный богословием! Не сдается ли вам, мои читатели, что я одним скачком перемахнул со скамьи галерника на капитанский мостик. Это я-то вздумал поучать добрых людей, что твой Иоанн Божий![49] Печь накалилась, потому искры и посыпались. Уж извини, читатель, если я сболтнул лишнее. Просто попалась по пути кегля, я и запустил в нее шаром. Так буду поступать и впредь при всяком удобном случае. А ты не гляди, кто говорит с тобой, а слушай, что он говорит, — ведь, надевая щегольской костюм, ты не думаешь о том, что его, быть может, сшил горбун. Заранее предупреждаю: запасись терпением и не придирайся ко мне. Всем не угодишь: различие вкусов не измерить никакой меркой, не взвесить никакими весами; каждый судит на свой лад, полагая, что его вкус самый верный, и чаще всего ошибается, ибо у большинства вкус плохой.