Разглядывая платок, Сара убедилась в том, что женское горе омочило его слезами. И тогда после всего этого безумия ревности она ощутила некоторую передышку; картины, рисовавшиеся ее воображению, начали исчезать, ей уже больше не казалось, что тело ее сжимают в тисках, четвертуют, жгут на огне. Да, Матильда, конечно, обманывала ее, но теперь она поняла, что в действительности все обстояло иначе, чем ей это показалось в порыве ее мученической одержимости, ее исступленной фантазии, исказившей правду. Платок этот говорил об отверженной любви, следы слез означали душевные бури, отчаяние, унижение, горе. Она поняла, что соперница ее несчастна, что она вся изъедена недугом, исцелить который уже невозможно, что она носит в себе свое чувство как наваждение, как проказу, въевшуюся в тело до самых костей.
Да, она до безумия любит этого повесу, для которого она не более чем мимолетная забава, да, она льнет к нему, как лиана к стволу дерева, вся извиваясь от вожделения. Пусть этого еще мало для мести, но это уже первая ложка меда, чтобы утолить ее ярость: потом ведь эта ярость все равно зубами вопьется в сердце соперницы.
Встретившись за обедом с Эдоксом, она ничем не обнаружила только что пережитого потрясения. Ее порывистой натуре удалось на этот раз сдержать себя, ей удалось быть с ним приветливой, спокойной, счастливой. Она до такой степени вошла в свою роль, что и в последующие дни стала встречать его прежней улыбкой, как будто не произошло ничего, что могло бы нарушить ее душевное равновесие. Эдоксу и в голову не приходило, сколько раскаленной лавы клокотало там, где люди видели только осеннюю красоту, пышную и холодноватую, медлительные движения, привычные мягкость и негу во взгляде. Когда впоследствии он узнал от г-жи Флеше, что тайна их раскрыта, ему, естественно, пришло в голову, что жена его решила предоставить ему некоторую свободу действий. Будучи вправе горько упрекать его, она вместо этого молчала.
Сара ни на один день не расставалась со своей находкой, нося ее на теле словно некий амулет, в котором материализовалась вся ее ненависть, словно ладанку, обладающую какой-то зловещей силой. Если бы ее решимость вдруг ослабела, этот кусочек батиста сразу бы заставил ее снова ненавидеть свою соперницу с прежней яростью. Но нужды в этом не было: ненависть ее так же плотно пристала к душе, как тонкая ткань — к ее телу. Теперь она могла бы надевать свои платья прямо на голое тело — платок этот был ей вместо рубашки. Его хватало, чтобы укрыть и грудь, и живот, и бедра, ибо ненавистью в ней было напитано все, каждый кусочек кожи. В этом была ее сила. Встречаясь с мужем, она ни разу не подала даже вида, что в чем-то его подозревает, но она знала, что стоит ей только вытащить из-за корсажа комочек материи, орошенный слезами отчаяния, причиной которых был именно он, Эдокс, и эта неопровержимая улика сразу же приведет его в замешательство.
Но если бы даже ей этого захотелось, она сумела бы воспротивиться порыву чувства. Опасность была слишком велика: разве, открыто признав, что ей предпочли эту женщину, которая не стоила ее мизинца, она не унизила бы этим себя, свою гордость? К тому же она была уверена, что, оставив у себя платок, она держит обоих любовников в своей власти. И она упорно молчала.
Г-жа Флеше всегда бывала у них по четвергам, это был их приемный день. Однако в этот четверг она не явилась. Сара не знала, чем объяснить ее отсутствие, но Эдокс был уже осведомлен обо всем. Он знал, что Матильда вместе с мужем уехала в Рим. Это был их второй медовый месяц: покорная любовница вернулась к своим супружеским обязанностям, рассчитывая этим добиться, что муж ее изменит свое отношение к правительству. У Сары, которая об этом ничего не знала, нашлось достаточно выдержки. Она повернулась к Эдоксу и при всех спросила его:
— Бедная Матильда, должно быть, заболела. Какая жалость, что она не приехала.
Он ответил ей без малейшей запинки, так, как ответил бы в палате на интерпелляцию депутата, пустив в ход весь свой апломб заправского оратора:
— Ах да, госпожа Флеше… Мне говорили, будто ее похитил супруг… Да, милостивые государыни, — повторил он, забавляясь удивленным видом дам и не заметив, как тоненькая севрская чашечка, которую держала его жена, задрожала у нее в руке и несколько раз зазвенела о блюдечко. — Да, милостивые государыни, действительно похитил… Они сейчас в Риме. Госпожа Флеше будет иметь возможность вкусить все радости этого законного побега и вместе с тем удовлетворять потребности своей благочестивой натуры.
Сара подумала:
«И ты еще смеешь это говорить! Вполне уверен в своей силе и не боишься, что тебя, участника всей этой жалкой комедии, выведут на чистую воду? Если госпожа Флеше уехала, то, значит, тебе это зачем-то понадобилось».
Она пристально на него посмотрела, и ее слегка ироническая улыбка выразила все ее мысли:
— А вы, оказывается, отлично обо всем осведомлены, друг мой.
Он засмеялся.
— У меня есть своя тайная полиция, которая мне обо всем доносит.
XXIII
Прошло десять дней. Г-жа Флеше часто писала письма. Каждое ее письмо к Эдоксу было полно излияний любви, видно было, что она больше всего на свете хочет исполнить его желание, что жертвы, которые она приносит, надеясь этим привязать его к себе, наполняют ее сердце счастьем. Кроме того, она чувствовала, что ей удается сломить упрямство Флеше. Впрочем, о принесенных ею жертвах она говорила только мимоходом, с чувством стыдливости, забавлявшей ветреное сердце Эдокса, так, как будто она стремилась успокоить его и уверить, что не зайдет слишком далеко в своем примирении с мужем. «Эти честные женщины, — говорил себе адвокат, — до смешного щепетильны. Они испытывают потребность все время перестирывать свою совесть и в качестве мыла употребляют мелкую добродетель. Им начинает казаться, что грешат они не тем, что воруют яблоки в саду у соседа, а тем, что срывают их в саду их же собственного мужа. Роли, таким образом, меняются, и законному супругу приходится пускать в ход воровские ухватки любовника».
Один только раз она изменила своей обычной сдержанности и отдалась порыву чувств, который он объяснил себе тем, что на этот раз принесенная ею жертва превосходит все остальные.
«О мой бедный друг, — писала ему она, — как мне тебя жаль, как ты, должно быть, страдаешь! Мне даже кажется, что из нас двоих на твою долю приходится больше страдания; я ведь оставляю тебя со всеми подозрениями и страхами, которые приходят в часы одиночества, вместо того чтобы быть около тебя и говорить тебе, что всегда, ежечасно, ежеминутно я думаю только о тебе одном. Прости меня, милый Эдокс, и пусть поцелуи, которые я тебе сейчас посылаю, заступятся за меня. Знай, что если тебе и кажется, что я виновата перед тобой, в действительности я виновата перед мужем».
«Она совсем спятила, — подумал Эдокс. — Или она думает, что мне семнадцать лет?»
Наконец она известила о своем возвращении. Флеше смирился. Эдокса это известие наполнило радостью, и это была единственная настоящая радость, которую Матильда ему когда-либо доставила. Эдокс сразу же направился к Сиксту, чтобы сообщить ему о своей победе; тот остался очень доволен и обещал орден. Что же касается Сары, то она терпеливо ждала. Она была уверена, что час мести рано или поздно пробьет. Она все больше растравляла свою ненависть солью слез, пролитых ее соперницей. Она впитывала в себя эти слезы с таким упоением, как будто пила ее кровь. Ненависть эта не оставляла ее ни на миг. Эти слезы отверженной любви проникали в самые сокровенные глубины ее существа, туда, где срастались воедино горечь личной обиды и вековая ненависть к гонителям израильского народа.
И вот однажды ей доложили о приезде г-жи Флеше.
— Как, это ты, дорогая, — сказала Сара, едва только та вошла. — А муж мне наговорил про тебя таких вещей!
Г-жа Флеше протянула ей руку и вдруг почувствовала какое-то смущение при звуках этого высокого, мелодичного голоса, в котором, однако, нельзя было заметить ни малейшей перемены. Голос этот звучал, как всегда. Только на этот раз к нему примешивался едва уловимый оттенок, вроде того, который мы ощущаем в звоне влажного хрусталя или той тусклости звука, который дает надтреснутая бронза. Г-жа Флеше была крайне возбуждена, она знала, что может встретиться сейчас со своим любовником; напряженность ее чувств достигла предела, и она стала похожа на камертон, отзывающийся на тончайшие колебания звуковых волн. Она так волновалась, что даже не заметила, пожала ли г-жа Рассанфосс ее руку, которую она ей протянула, но обе они вели себя так, как будто эта формальность уже позади и ни той, ни другой уже не нужно беспокоиться о том, с каким чувством встречаются их руки — с радостью или с неприязнью.